День шнурка (Воспоминания об И.А. Дедкове)

0

2645 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 136 (август 2020)

РУБРИКА: Память

АВТОР: Старателев Владимир Михайлович

 
Dedkov.jpg

Не для дружб я боролся с судьбой

А. Блок

 

Часть первая

«Король отражений»

 

Имя Дедкова я услышал впервые в Ярославле (году так это в 1969-м) от тамошнего писателя Александра Павловича Костицына; он, помню, сетовал на то, что в Ярославле нет такого знатока литературы, как в Костроме, а как хорошо было бы получить отзыв на свои вещи. И вот, когда выпало ехать с семьёй в Кострому, ниточку разговора с Костицыным я держал в голове. Мне, делающему первые шаги в литературе, тоже хотелось и отзыва, и вообще – совета, стоит ли этим заниматься. Таких, как я, одержимых литературой, было немало в ту пору, во всяком случае больше, чем сейчас.

В Костроме год ушёл на то, чтобы получить прописку и долгожданные 16 метров общаги. К тому же я заканчивал филологический факультет Ярославского пединститута. Было странное ощущение: живя в одном городе с таким человеком, как Дедков, я не мог с ним встретиться.

Год, однако, не прошёл даром. По газетным публикациям я стал отслеживать местную литературную жизнь, запомнил имена нескольких костромских писателей и что о них писал Дедков. А писал он о них много и охотно. Я тоже составил дружеский шарж на одного из костромских прозаиков. Он звучал так: «Из листвяжной гущины глянула корова тощей упитанности».

 

Поскольку я теперь мог принимать и отправлять почту, я этим воспользовался и послал рассказ в «Северную правду». Теперь-то я точно знал: он попадёт в руки Игоря Александровича и будет им прочитан. Рассказ содержал грибной сюжет с элементами ностальгии по малой родине и назывался «Дорога в детство». Под ним я поставил фамилию, которая была у меня в паспорте.

Рассказ был напечатан летом 1971 года. Писатель Евгений Старшинов, встретив меня на «сковородке», так отозвался: «Думал, ещё один грибник объявился, но нет: смотрю, оставил грибы, на обобщение пошёл и неплохо закончил. Ты пиши, не стесняйся: в тебе искринка есть, раздувай её в себе». Забегая вперёд, скажу, что про «искринку» (вариант – «теплинка») я слышал 13 лет подряд, когда ходил на совещания молодых писателей. На 14-е я не пошёл, потому что делать там мне было нечего. Писатели всполошились; Константин Иванович Абатуров послал за мной: «Кого же мы обсуждать будем? Ты наш главный обсуждаемый».

 

Меня могли принять в Союз писателей в 1980 году по рассказу «Картошка», как в своё время приняли по одному рассказу В. Распутина, но… По этому рассказу я имею отзывы профессионалов и любителей и среди них самый-самый – Аркадия Пржиалковского, который позвонил мне и сказал: «Старик, надумал умирать, но после твоего рассказа ещё полгода продержусь».

Через полгода его не стало.

 

Со вторым рассказом я отправился в редакцию сам. Игоря Александровича я в лицо не знал, но в редакционном коридоре обратил внимание на ясноликого, с умным взглядом молодого человека, прошедшего в один из кабинетов. Перед тем, как открыть дверь, он всей пятернёй поправил ниспадающие на лоб волосы. В нём что-то было от героя освободительного фильма. Когда мне подтвердили, что это и есть Дедков, я не то, чтобы не поверил, а стал привыкать к мысли, что он подтянутый и спортивный, а не грузный и степенный, как казалось. Ещё стал привыкать к звуку его голоса, когда открыл дверь и почти без слов протянул рукопись. Голос был довольно высокий.

 

И.А. прочёл рассказ и тут же стал говорить о недостатках. Я слушал его, не вникая в смысл того, что он говорит, лишь по интонации догадался, что рассказ не получился. Забрав его, я вышел из редакции.

На улице я понял, что встретился с профессионалом, и мало-помалу восстановил детали разговора. Вот уж никак не думал, что он при мне станет читать.

В основе рассказа фронтовой эпизод – бой в кукурузе, куда забежали наши, преследуя немцев (об этом мне рассказывал сам участник). Дедков сказал, что у рассказа пока бытовой уровень. Чтобы поднять его до художественного, нужно прописать жизнь героя. «Хотя эпизод примечательный», – добавил он.

Пока И.А. читал, я всё думал: вспомнит ли он мой первый рассказ? Не только вспомнил, но и сравнил с этим, принесённым. Дойдя до «сковородки», я впервые ощутил, какое это серьёзное дело – литература и какой суровый учитель мне попался. Не улыбнулся, руки на прощанье не подал, хотя и пожелал успешной работы. Ярославский писатель Костицын вряд ли бы сейчас позавидовал выражению моего лица.

 

Итак, незрелость моя очевидна. Я не умею бытовой факт превратить в художественный. Тонкости писательского ремесла тоже пока ускользают. В Литературный институт меня, «глокую куздру» (то есть окончившего филфак), не возьмут. Ходить к Дедкову – дело хорошее, но… Постепенно я склонился к мысли, что мне нужно немедленно, сейчас пройти хорошую журналистскую школу. В условиях Костромы это означало, что я должен поработать в газете. Разумеется, в областной. Уж не в той ли, где Дедков?

 

Редактор (это был В.А. Тупиченков) улыбнулся, когда я показал ему институтские корочки: «Мы берём либо по направлению обкома партии, либо выпускников факультета журналистики МГУ».

«Не может быть, чтобы не существовало третьего пути, – размышлял я, шагая всё к той же “сковородке”, – пути от жизни. Пусть меня не возьмут в газету, но я докажу, что моё перо не хуже любого из тех, кто там работает».

 

Взяли. Правда, на это ушёл год. Я устроился простым рабочим на стройку, стал посылать оттуда большие материалы; без преувеличения, они произвели сенсацию. Под мою фамилию быстренько завели рубрику «трибуна рабочего» (вместе со мной она благополучно умерла), материалы печатали без правки, журнал «Наш современник» попросил их для себя. Дедков на одной из летучек усомнился (журналистка Анна Галунина мне потом рассказала), может ли так писать рабочий? И ещё рассказала, будто бы И.А., покидая летучку, обронил: «Я знаю, кто это».

В редакции решили проверить меня на материале, далёком от строительного (незнакомом). О появившейся там вакансии я знать не мог, но чувствовал – меня проверяют, а именно: на швейной фабрике в конце улицы Симановского. Попросили разобраться в проблемах. Разобрался. Может быть, не так качественно, как на стройке, которую я наблюдал снизу, но быстро. Именно на быстроту меня экзаменовали. Статья была опубликована, пришёл хороший гонорар, и жена несколько иначе взглянула на меня (признаться, поход на стройку поверг её в шок).

 

Первый день работы в газете омрачился тем, что мне скостили ставку литсотрудника. Редактор принял меня на сто рублей, а бухгалтер объявил о восьмидесяти. Я приуныл. Газетные волки не скрывали радости по поводу того, что мне, выскочке, дали по носу. Я слонялся по редакции; говорить было не с кем. И.А. уловил моё состояние, позвал к себе в кабинет (он только что стал заместителем редактора) и… Именно с этого момента начинаются наши отношения, боюсь определить, какие, но человеческие – точно. Игорь Александрович оказался человеком, остро чувствующим малейшую несправедливость. Его, конечно, называли критиком, публицистом, но человеческое в нём было сильнее. С изменившимся лицом, будто жизнь подставила подножку ему, а не мне, он заговорил о … Салтыкове-Щедрине. Я тоже любил этого писателя, и мы вместе вспомнили и про мужика, который сидел под деревом и ничего не делал, а генералы хотели есть, и несравненного Порфирия Владимировича, а особенно фразу «когда годить-то будем?» И.А. произнёс её несколько раз, пробуя на вкус, демонстрируя богатство родного языка, наслаждаясь музыкой слов…

За час общения с ним я забыл про свою обиду; теперь она казалась далёкой. И.А., видя, что я отошёл, пригласил меня пообедать в столовой фабрики-кухни, куда обычно ходили редакционные. Потом увлёк меня в книжный магазин (Табачные ряды): продавцы его знали и сразу предложили новинки; я смотрел на всё это широко раскрытыми глазами.

 

Этот путь мы потом совершали бесчисленное число раз: редакция – столовая – книжный. И.А. говорил: «Что ты так медленно ешь?» Сам он ел быстро. Путь до книжного он тоже проделывал далеко не прогулочным шагом; я едва поспевал за ним. Зато в книжном И.А. никуда не торопился; разговаривал с продавцами, брал в руки книжки, которые ему приносили из подсобки, обязательно смотрел предисловия, кем написаны, хорош ли слог (позже эти предисловия будет писать он сам). Продавцы, видя, что я мелькаю рядом с Дедковым, стали и мне предлагать кое-что из дефицита. И.А. потом шёл на главпочтамт заплатить за телефонные переговоры, тоже быстро. Телефонные квитки тогда приносили после каждого разговора, и их требовалось оплатить в трёхдневный срок. Этих квитков И.А. доставал из портфеля довольно много: результат разговоров с Москвой и другими городами.

От главпочтамта до «сковородки» – тоже быстро, но с остановками у газетных киосков. И.А. вглядывался в витрины этих унылых советских киосков так, словно хотел просверлить взглядом насквозь. Его интересовало всё, что хоть как-нибудь отразилось от жизни. Был мир, и были его отражения в виде слов, звуков, красок. Эти отражения его сильно интересовали, особенно в виде слов. Про себя я назвал его «королём отражений».

От «сковородки» до редакции мы просто спешили. И.А. не любил опаздывать. Зато перед тем, как открыть тяжёлую входную дверь, он удовлетворённо заключал: «День не пропал зря» и хлопал по портфелю. В портфеле лежали книжки, которые я ни до, ни после в глаза не видел. Например, «Записки юного врача» Булгакова. И.А. признался, что на Кострому пришло 5 экземпляров; первый взял первый секретарь обкома, второй – второй, третий – третий, четвёртый – директор книготорга, а пятый достался ему. «А ещё говорят, что у нас не издают Булгакова,– саркастически заметил он, называя тираж в 5 тысяч экземпляров (мизерный по тому времени), – вот же, издают!»

На лестнице (нам надо было на третий этаж) И.А., идя впереди, обращался ко мне с риторическим вопросом: «Пришло бы на Кострому сто экземпляров – ни один бы обкомовец не шевельнулся, а пришло пять – сразу возникли!»

 

В газете я прижился; открылись, правда, некоторые странности. Например, газета так устроена, что копирует обком партии с его отделами. Она работает по плану, этот план опять-таки утверждается в обкоме. Жизнью, как говорится, не пахло. Зато когда выходили статьи Дедкова, все приникали к ним, как к живому источнику. Чаще всего это были рецензии на выходившие тогда книги, спектакли, кинофильмы. У И.А. был слог, который никто не мог повторить: вдохновенный, умный, сильный. Статьи И.А. строил по принципу беседы, сопоставляя разные мнения и предлагая выбрать оптимальное. Они сильно отличались от передовиц, в которых всегда было одно мнение – мнение партии, «продиктованное волей народа».

 

Я задумался над языком, которым пишу, то есть я смешивал: газетный стиль (штампованный), журналистский (от головы) и писательский (от сердца). Стал следить за своим пером и постепенно освободился от этой зависимости. В конце концов я почувствовал слово. А уж как чувствовал его Игорь Александрович! У меня кружилась голова, когда я склонялся над его статьёй. И.А. словно приподнимал меня над землёй и отправлял в полёт.

 

В редакции существовала практика еженедельных обзоров, назначался дежурный критик. Когда критиком назначался Дедков, редакционные спешили его послушать. Он говорил, и в наэлектризованной тишине видно было, что не все с ним согласны. Однажды И.А. задержался на моей заметке об общежитии. В общежитии на улице Димитрова два этажа было мужских, два женских. Очень скоро там стали возникать семьи, и число мест (понятно почему) стало сокращаться. Я выступил в защиту молодых семей, но И.А. показалось – недостаточно; он призвал меня впредь выступать острее. Очень скоро такая возможность представилась.

В райцентре был убит подросток. Убит за то, что пришёл на танцы из соседнего села. «Чужой», а посмел прийти. Пещерное мышление убийц поразило меня. Как мог, я дал им отповедь, нарисовал картину нравов в захолустье. Статья имела резонанс, её обсуждали на разных уровнях. От И.А. я услышал реплику: «Всё нормально, но можно короче». Действительно, статья получилась большой, заняла много места.

Замечание учителя, как ни странно, придало мне сил. Я понял, что сокращать написанное бесполезно, сокращать надо до написания, в голове. На некоторое время я даже увлёкся механизмом сокращения. И ещё понял, почему некоторые сотрудники находились в оппозиции к Дедкову: он не терпел любительского отношения к профессии.

 

На этом моя публицистическая деятельность закончилась. В отделе быта за мной закрепили столовые, аптеки, магазины, прачечные, поликлиники и т.д. От меня потребовали материалы типа «дайте жалобную книгу» и так называемую «отработку». Я должен был писать статьи за других. Например, за директора магазина. Как всё хорошо в его магазине, но имеются отдельные недостатки. Проблема абортов (их было много, их делали плохо) висела в воздухе, продовольственная проблема замаячила на горизонте, пьянство стало национальным бедствием, но мне (так и сказали) не о чем беспокоиться: партия всё видит, знает и, когда надо, позовёт. А чтобы я утишился, предложили вступить в Союз журналистов СССР.

 

Большой, улыбчивый, несколько неуклюжий, с добрыми светлыми глазами – таким предстал передо мной писатель Иван Кожевников. Он принёс в редакцию мою рукопись и сидел в кабинете Дедкова. В рукописи я обобщил свой строительный опыт в виде повести под названием «Нулевой цикл». Чтобы не загружать И.А., я отнёс рукопись в писательскую организацию; Кожевников её прочёл и захотел поддержать меня.

– А вот и «строитель», – полушутя сказал И.А, представляя меня Кожевникову.

Иван Степанович заговорил; сначала о цели прихода, потом о повести («Она неровная», – сказал он), а сам внимательно меня разглядывал. «Искринка-теплинка?» – подумал я, но ошибся.

– Одну главу – вот и Игорь не против – можно напечатать; я представлю тебя как начинающего писателя, – но…

Я сделал движение, в котором соединились растерянность и благодарность. Ещё бы: отрывок из повести в газете… Видимо, глянулся мэтру (забегая вперёд, скажу, что мы с Иваном Степановичем потом подружились).

– Но, – Кожевников испытующе посмотрел на меня, – запасся ли ты псевдонимом?

– Может быть, он ему претит? – предположил И.А.

– Два Вэ Смирновых на город есть, – возразил Иван Степанович, – этот, что ли, третий?

– Пусть до утра подумает, – услышал я голос И.А.

– Строителев, – выдал Иван Степанович домашнюю заготовку.

И.А. засмеялся. Я поморщился. Иван Степанович захохотал.

– Всё равно он будет писателем, – произнёс Кожевников, – парень…

– Старательный, – подхватил Дедков.

– Старателев! – вырвалось у меня.

– Давно бы так, – в унисон сказали мои благодетели.

Так родился мой псевдоним. В кабинет я вошёл как Смирнов, а вышел как Старателев. Смирнов родился в Ленинградской области, Старателев – в Костроме в 1974 году. Господи, чего только не испытаешь в жизни!

 

Дома я внимательно прочёл рецензии на свою прозу. Их оказалось две (кроме Кожевникова ещё В. Шапошникова). Писатели по-доброму отнеслись ко мне, но и накостылять не отказали себе в удовольствии. Однако точнее всех оказалось замечание Игоря Александровича. Прежде, чем давать в печать, он прочёл и сказал: «Нелады со стилем, это бывает. Начал в одном, закончил в другом». Видя моё огорчённое лицо, И.А. предложил: «Жанр повести оставь пока, перейди к рассказу». Дедков стал развивать эту мысль, увлёкся, мы перетекли в его кабинет, и там, сидя под пальмой (была такая инвентарная единица), он заговорил о том, что в повести больше настроения, в рассказе – конкретики. В повести не обойтись без философских элементов, в рассказе – без нравоучительных. «Что тебе ближе сейчас, если ты в состоянии обобщить жизненный факт и в тебе ещё жив учитель?» «Рассказ», – ответил я неуверенно. «Не забудь втиснуть в него содержание романа», – напутствовал он меня с лёгкой усмешкой.

Усмешка у И.А. была разной: когда ему что-то не нравилось, она была едкой, саркастической; когда нравилось наполовину – её пронизывала ирония, а когда нравилось со знаком плюс – самоирония. Ход мысли Дедкова был более-менее ясен, ход чувства – нет. Не то, чтобы он был скрытен; но обнаруживать свои чувства не спешил. Лишь по интонации можно было догадаться, поможет он человеку или нет. За годы общения с ним я эту интонацию изучил, но моей она не стала.

 

Что ж, рассказы так рассказы. Игорь Александрович – мой Литературный институт. И вот мой Литературный институт говорит мне, листая страницы: «Не вижу отношения к государству». Действительно, государство окружает меня всюду в виде органов и организаций, базисов и надстроек, милиций и аптек, а я отношения к нему не выказываю. Над государством развевается партийное знамя красного цвета, я вижу его, даже слышу, но видеть и слышать – одно, а выразить отношение – другое. «Этого, товарищ Старателев, – говорю я голосом Игоря Александровича, – у вас и нет». И.А. отсылает меня к «Железному театру» Отара Чиладзе. «Ты растишь сына, воспитываешь, а потом государство забирает его, готовенького, в армию, и превращает в пушечное мясо», – подытоживает Дедков, возвращая рассказ.

Итак, через героя или напрямую, я как писатель, если я писатель, своё отношение к государству должен высказать. Я могу слиться с ним, могу вступить в конфронтацию, но промолчать мне уже не дано.

То, что государство не защищает человека, а борется с ним, я испытал на себе позже, когда ушёл из газеты (через год после того, как ушёл И.А.). Меня тягали в ОБХСС за работу по совместительству. Нельзя совмещать основную работу с побочной, даже если приносишь пользу. И тягали, и тягали, и следователь злобнел на глазах. Всё вдалбливал: нельзя даже такому специалисту, как я (настройщик фортепиано). Если б не природное чувство юмора, свихнуться можно б.

 

Игорь Александрович вздохнул, возвращая очередной рассказ: «Слишком гладкое письмо». Я признался, что меня прельстила музыка слов. «Убаюкивает. Словно скользишь по льду, – засомневался он. – Вспомни, у Толстого: “Вошедшее лицо был князь”. Вроде бы неправильный оборот, а как украсил! Знаешь, что…» И он стал рассказывать о писателе, имя которого я до сих пор не слышал, – Константине Воробьёве, – живущем в Литве, а родившемся в Курске, о том, что мне надо познакомиться с его книгами. «Многие вопросы отпадут».

Так и произошло. Слог Воробьёва стал для меня родным, как до этого – Лермонтова, Казакова. Гладкость в нём была естественной. Постепенно я обрёл и свой. Без стиля, я считаю, нет писателя (без музыки слов неинтересно читать).

 

В другой раз я принёс рассказ с эротической концовкой. Дойдя до неё, И.А. нахмурился. «Не думай, что я противник этих штук, – сказал он, – но они могут быть решены тоньше». Я по привычке обратился в слух. «Есть же мир иллюзий, мистики, фантазии, – продолжил он. – На плотском тебя ждёт тупик, а этот мир бесконечен. Или: предощущения. Они у тебя отсутствуют». «Предощущения? – вырвалось у меня, – разве они тоже – литература?» «Ещё какая. Толстой говорит, что он пишет не о том, что есть, а о том, чего нет, но могло быть. Писатель опережает реальность, совершенствует её. А набор средств, которыми он пользуется…»

Зазвонил внутренний телефон, Игорю Александровичу сообщили что-то уныло-служебное, но он закончил фразу, держа трубку на отлёте: «…набор этих средств большой».

 

Меня стала посещать мысль о том, что я докучаю Дедкову, что у него и без меня много дел. Поэтому решил сделать паузу; написал рассказ и затаился. Игорь Александрович возглавлял областную журналистскую организацию, клуб костромской интеллигенции; люди, владеющие пером, шли к нему, как к себе домой, а писатели, видя, что он печатается в «Новом мире», прямо-таки проторили дорогу в его кабинет. Дедков заметил моё отсутствие и однажды нарочито грубо толкнул меня в коридоре:

– Чё не заходишь?

Я поспешил к нему (со временем я выработал тактику выкуривания посетителей: входил с рукописью, всем видом показывая, что – по делу, а вы тут…). Рассказ был небольшой. И.А. тут же прочёл его и, откинувшись в кресле, сказал не без удовольствия:

– Не напечатают.

– Почему? – искренно удивился я.

– Товарищ Старателев, товарищ Старателев… Кто же напечатает, что у нас люди живут в общежитиях по четверть века, что изготавливают плохие лекарства, что нужно простоять полдня, чтобы сдать пивную бутылку (в центре рассказа – разговоры людей, сдающих стеклопосуду)?

И.А. был доволен моим рассказом, я это видел, но вслух ничего не говорил. Опять вмешался телефон, И.А. ответил, а потом обратился ко мне по-дружески:

– Вот ты и готов написать на вечную тему.

Вошёл без стука секретарь журналистской организации Ерохин (с портфелем, значит, надолго), И.А. при нём не стал продолжать, но, как мальчишка, озорно воскликнул:

– Вот ты и попался!

 

Я стал ходить на совещания молодых писателей; сделался их завсегдатаем. Семинаров было три: поэзии, прозы, юмора и сатиры. Одним из семинаров руководил Игорь Александрович; его только что приняли в Союз писателей СССР. Я в его семинар не попадал по причине, что он занимался с поэтами. Зато я мог сравнить, что мне говорили писатели-прозаики, и что говорил Дедков. Сравнение вышло любопытное… У писателя ум души, у критика – ум ума. Ум критика жёсткий, безжалостный, эмоционально неприятный. Зато без фальши. Он лечит, хотя кажется, что калечит. Писатель, когда говорит о другом писателе, всегда неточен. Я долго ходил на эти совещания, меня хвалили, но вот, что я хочу сказать: похвальбы эти никак не материализовались. Ни один из хвалящих не встал и не сказал: «Давайте издадим этого молодого человека!» Предложил издать Дедков, тот, который ни разу не похвалил.

 

Я продолжал показывать Игорю Александровичу свои рассказы, обживал этот жанр. Его реплики были коротки. Например: «Рыхло». Или: «Рассказ начинается с третьей страницы». Или: «Вот этот персонаж – лишний» (невольно вспоминалась телеграмма Чехова начинающей писательнице Авиловой: «То, что есть Дуня, должно быть мужчиною»). Или: «Нет равновесия между изображением и повествованием». Или: «Много прямой речи в ущерб косвенной». И всё, никаких слов более. Я задумывался о сюжете, природе письма, словотворчестве (своём и других). И.А. ничему меня специально не учил. Никогда не говорил о том, как надо писать, но зато всегда – как не надо.

«В мире царит жестокость, – размышлял он, – что на уровне Пилата, что на уровне НКВД. Ей противостоит Воланд, всего лишь артист. Кажется, миром правят такие, как Иосиф Прекрасный, но в их власти – тело, а во власти таких, как Воланд, – душа. Вот и посуди, кто правит миром». Я бросался перечитывать Булгакова.

 

Однажды я пришёл к И.А. пополнить, как говорится, копилку замечаний; он вдруг коротко мне сообщил: «Я его отправил в печать». То был рассказ о любви с первого взгляда – «Тверитянка». Растерянность моя была столь велика, что выразилась в ахинее, которую я понёс (типа «роди меня, мама, обратно»). Игорь Александрович пожурил: «Иди, работай». То же самое произошло и с рассказом «Чай вдвоём» – о платонических отношениях между мужчиной и женщиной. Игорю Александровичу он почему-то нравился. Он нередко меня спрашивал: «Это было до “Чая” или после?» Так кончилась пора моего ученичества. Я вышел на самостоятельную дорогу. И хотя лучшие рассказы, такие, как «Картошка», «Аккордеонист», «Танцы в клубе», были написаны позже, а два рассказа («Шурин Сысоев» и «Дядюшка из Ленинграда» напечатала «Литературная Россия»), этот период (ранних рассказов) останется для меня ярким, молодым, одержимым, словно я пробирался через дремучий лес к желанному просвету между деревьями.

 

 

Часть вторая

Футбол

 

В марте 1974-го я получил от газеты «двушку» на Рабочем проспекте. Радости было! С сыном Сергеем, ему тогда было 8 лет, обследовали все близлежащие поляны. Остановились на той, что чуть дальше от входа в Берендеевку, если идти по Ленина. До этого мы ходили на запасное поле «Спартака» и играли там. В футбол.

Я футболист с детства. У меня старший брат играл (я болел за него), потом, когда я играл, старший и младший болели за меня, потом мы со старшим братом болели за младшего, и ещё, вдобавок, за всех нас болел отец, который говорил так: «Футбола нет и делать нечего». Футбол, конечно, вошёл в мои рассказы.

Никогда не забуду, как я листал подшивки в коридоре третьего этажа редакции, а проходящий за моей спиной Дедков буквально замер от тех слов, которые я кому-то мимоходом адресовал: «В воскресенье не могу, в воскресенье у меня футбол».

– Повтори! – развернул он меня за плечо.

– Футбол, – повторил я, глядя в расширяющиеся от ужаса глаза Игоря Александровича.

– Ты играешь в футбол? – спросил он, возбуждаясь всё более.

– С сынишкой. На диком поле.

Он затащил меня в кабинет, где со всевозможными подробностями (где, как, во сколько, каким мячом) расспросил. Вот уж не думал, что он такой же, как моя мама говорила, сумасшедший. Слова мамы быстро подтвердились.

 

– Наплевать на работу, – И.А. был взволнован, – сгоняем в «Спорттовары» (я сообщил, что мы играем резиновым мячом)! В «Спорттоварах» футбольного мяча не оказалось, мы съездили на автобусе ещё куда-то, И.А. заплатил за меня (кстати, делал это всегда, когда мы передвигались по городу), но и там мячом не пахло.

– В Москве найду! – И.А. жестом показал, что проблему мяча он решит.

На обратном пути он рассказал, что в футбол он в Костроме играл с однокурсником Ляпуновым: на баскетбольной площадке, в обеденный перерыв, на пиво; но Ляпунов вскоре уехал…

По Симановского И.А. предложил пробежаться, и мы понеслись, воображая, что рядом с нами мяч.

 

Погожее воскресенье. Дети в воротах, жёны ищут в лесочке молодую крапиву, мы с И.А. в центре поля. Носимся, падаем, встаём… Радость движения. Мяч, настоящий, футбольный, с красивыми чёрными пятнами на белом фоне, дополняет картину. Никита совсем маленький; на него катится мяч, но он лишь провожает его глазами, не в силах изменить позы. «Что ж ты, Кит, – сокрушается И.А., – так и проиграем» (через десять лет Никита забивал такие «банки», что мы только переглядывались). Сергей повзрослей, посмышлёней: знает, куда отскочит мяч. Меняемся вратарями. Игра выравнивается. Потом играем без вратарей. Потом без ворот. Присоединяется Нина, моя жена. Она любит подвигаться. Потом соревнуемся в пробитии одиннадцатиметровых штрафных ударов. Наконец Тамара Фёдоровна, жена И.А., говорит, что для начала хватит. Мы подчиняемся. Размягчённые, довольные, бредём через Якиманиху до Беговой улицы: Дедковы сворачивают влево, мы – вправо. Приветливо машем друг другу. Договариваемся встретиться ещё.

 

Едва ли не через неделю появляется художник Олег Шелков с сыном, фотограф Анатолий Сыромятников с камерой (он наш летописец), потом художник Сергей Бобылёв с сыном, потом журналисты Игорь Астафьев, Евгений Камынин, Владимир Туманов, футбольные гранды Леонид Маркеев, Николай Шахунов, поэты Аркадий Пржиалковский, Нина Снегова, музыкант Рустем Герцензон… Пусть простят меня, если кого забыл. Да, ещё старший сын Дедкова – Володя во время наездов в Кострому. Кто любит движение, кто – футбол, кто не может поверить, что сюда ходит Дедков. Однако он здесь: делит пришедших на две команды, решает, в зависимости от числа игроков, какую часть поля занять, промеряет ширину ворот…

С Игорем Александровичем я провёл на этом поле 14 сезонов. Каждый сезон длился по полгода. Были травмы, особенно по весне, когда слишком резво начинали, но к осени мы выглядели закалёнными бойцами, физически подтянутыми. У нас не было ни дач, ни машин, никто из футболистов не курил и не пил от скуки; играли для здоровья.

 

И.А. много работал. Игра была для него спасением. Он это понимал. За много лет общения на футбольном поле я присмотрелся к нему. Его первые прикосновения к мячу выливались во фразу, изумлявшую его самого: «Надо же, нога помнит». Его походка, когда он быстрым шагом (Никита рядом) пересекал поле, где мы уже поджидали его, казалась невесомой. Он не шёл, а плыл. В его игре, довольно ловкой, невесомость тоже присутствовала: не теряя мяча, он уходил от столкновения, оставляя соперника ни с чем. «Огородами, огородами и – к Котовскому», – любил он приговаривать при этом. Он сражался как благородный рыцарь; попытки грубости пресекал. Когда что-то не получалось, он по-детски огорчался, а когда получалось, – радовался, но стремился скрыть радость за какой-нибудь дурацкой фразой типа «даёшь четыреста замесов в смену!» С Игорем Александровичем игра одухотворялась; всегда найдутся игроки, для которых важен счёт. Здесь он не имел значения. Мы играли в настоящем времени и растворялись в нём.

 

Олег Шелков, желая продлить сезон, «выбил» (в начале зимы) спортивный зал в школе. Но играть в этом зале можно было лишь в бадминтон. Немного походили – бросили. Мы были романтиками футбола, неисправимыми, как мне кажется. Ведь что такое футбол? Это непредсказуемость ни результата, ни хода игры, ни полёта мяча. Совершаешь самые разнообразные движения с мячом и без него. Я уважаю лыжников, борющихся на дистанции со временем, но мне ближе игра, я в ней забываюсь, она меня возвращает в страну, с которой началась моя жизнь.

 

Легко догадаться, что И.А. был ещё и болельщиком. Во время работы в газете бывали дни, когда он не выходил из кабинета, а если выходил, то по коридору просто-напросто проскакивал. Боялся, что кто-нибудь ляпнет про счёт. Игру наших и заокеанских хоккеистов, к примеру, покажут вечером, а радио поутру счёт сообщило. Такое у нас было радио. Когда шли на обед, И. А. спрашивал каждого: «Знаешь?» Если кто-то говорил «да», И.А. зажимал уши. Я тоже зажимал. Редакционные женщины этим пользовались и издевались над нами.

Во времена СССР киевское «Динамо» считалось нашей командой. И вот «Динамо» выиграло у мюнхенской «Баварии» на её поле; гол забил Олег Блохин. Игра киевлян так воодушевила Игоря Александровича, что он проработал всю ночь.

Как-то на футбольном поле мы принялись ругать нашу сборную за то, что она проиграла немцам. И.А. посмеивался и ничего не говорил. Я поинтересовался его мнением. В ответ услышал: «Я болел за немцев». Это было так неожиданно, что я не поверил. Позже он признался, что питает слабость к Францу Беккенбауэру, немецкому футболисту по прозвищу «кайзер». Я невольно сравнил их: схожи и даже очень (лидерством по крайней мере).

И.А. купил цветной телевизор и пригласил меня посмотреть футбольный матч. Не помню, какие команды играли, но И.А. сказал: «Начнём с футбола, авось не сломается». То были первые отечественные телевизоры цветного изображения по 60 кг весом.

 

Игорь Александрович любил, когда человек выстаивал, противодействуя какой-нибудь силе, защищая своё право жить, как он хочет. Любимой песней его была хорватская «Нэ спочнэмы» (не покоримся); он сильно привязался к польскому журналу «Солидарность», переживая за освободительное движение в Польше. Из Загреба (Югославия), куда он летал в командировку от Союза писателей, привёз понятие «гражданин мира», которое к нему во всех отношениях подходило.

Любил рассказывать такую историю. Якобы в мастерскую художника (имени И.А. не назвал, но по приметам – Николай Шувалов) вошёл первый секретарь обкома, протопал до середины, громко воспросил: «Ну что тут у тебя?» Художник продолжал рисовать, не обращая внимания на вошедшего. Люди из свиты зашикали. «Ботинки», – тихо сказал художник, не отрывая взгляда от мольберта. «Первый» стоял посредине мастерской в грязных ботинках; свита замерла. «Первый» посмотрел на ботинки; смешался. «И кричать негоже, а не то Господь (он приподнял кисть) прогневается». Пришлось ботинки снять, понизить голос (дальнейшие подробности опускаю), короче, «первому» дали понять, что он не везде первый, а уж тем более в художнической мастерской.

 

Я сам однажды повеселил учителя. Ко мне подошёл редакционный генсек и сообщил, что из обкома пришла разнарядка, согласно которой редакции выделяют одно место в партии. «Выбор пал на тебя». «Вы предлагаете мне вступить в партию?» – переспросил я. «Да», – подтвердил он. «В какую?» – уточнил я. Взгляд генсека читался как – «в своём ли я уме?» «В ту, – поспешил я загладить свою косность, – где редактор, его замы и завы?» Генсек стерпел. «В эту партию я не хочу». Возникла пауза. Меня могли выгнать. И тогда, призвав на помощь всё своё красноречие, я объяснил, что мне достаточно журналистского братства, в политике я мало смыслю.

Весть облетела редакцию. Коммунисты обозвали меня дураком и поставили крест на моей карьере. И.А. быстренько отыскал меня и в деталях, самых мельчайших, заставил пересказать. Похохатывал, прерывая возгласами типа «и он надулся?», находя мои действия ребяческими. «У партии была, можно сказать, последняя надежда на тебя, – выговаривал он, – а ты её кинул. Теперь, если что случится с кинутой тобой партией, виноват будешь ты».

 

Игорь Александрович обладал своеобразным чувством юмора: произносил серьёзные слова, делал серьёзную мину, а внутри смеялся. Интонация, с которой всё это произносилось, была такая бесовская, разбитная, такая далёкая от жизнеутверждающих и всепобеждающих идей, что невозможно было сдержать смех. «Он нахально жевал, глядя в наши голодные глаза!» – вскричал он, собираясь на обед и видя, что я пообедал раньше. А у меня не было выбора: срочная командировка. В другой раз он прислал мне записку (она у меня сохранилась), когда мы сидели на каком-то собрании. Она гласила: «Что-то Вы слишком беспартийно смеётесь, товарищ! Смотреть больно на Вашу вызывающую несерьёзность!» И подписался: «Наблюдатель».

 

Осень 1976-го. Место редактора «Северной правды» свободно, первого секретаря обкома – тоже. Мнилось, что область возглавит Архипов, а газету – Дедков. А пока – безвластие. И.А. придумал: в Вологду, к братьям-журналистам (обменяться опытом). Вологжане смотрели на нас во все глаза, потому что мы (человек двенадцать) приехали раскованные, весёлые, свободные. У И.А. во всё время поездки было приподнятое настроение. Обычно он тяготился тем, что пропадает время, но в этот раз – ничего похожего: был душой компании. Поездили по монастырям (Ферапонтов, Кириллов), встречались с простыми и непростыми людьми, стихи читали.

Вернулись: область и газету возглавляют другие люди. Нам представили нового редактора. На представлении я с И.А. сидел рядом, мы перешёптывались. «Чем живой ум отличается от мёртвого?» – вопрошал И.А. Я не отвечал, боясь нарушить тоскливую тишину. «Живой мыслит вариантами, а у мёртвого он всегда один». «Всегда правильный», – добавил я. И.А. закивал в ответ; нам сделали замечание. И тут И.А. не сдержался: вступил в ничего не решавший уже спор с новым лицом, после которого написал заявление об уходе. Тут же, при мне. «Ну вот я и свободен, – сказал он на улице, подставляя лицо под ветер. – Думаешь, в материальном положении прогадаю? – Ничуть». И ловко повернулся на каблуке: спортсмен! Так закончились наши совместные походы в столовку, книжный и на почту. Теперь договариваться насчёт футбола надо будет не в редакции, а звоня И.А. на квартиру. «Звони, – И.А. умоляюще посмотрел на меня, – время для футбола всегда найду». Эту фразу я слышал от него по крайней мере раз двадцать (если не больше).

 

На день рождения И.А. собиралось избранное общество: Бочковы, Лебедевы и мы, Смирновы. Игорь Александрович царил за столом, подливал коньячок. Тамара Фёдоровна подавала необычное блюдо: говядину с черносливом. Нас обступали книги (сидели в кабинете), на стене висела картина Шувалова. Время, спрессованное в книгах, и время реальное по-особому волновали. Разговоры велись самые обычные, но уровень высказываний был высок. В один из таких дней я принёс гитару, но И.А. дал понять, что это излишне. В другой – Бочков вздумал ревновать меня к И.А. Тихо произнёс, что другом Дедкова может считаться он, Бочков, а я – нет, хотя и провожу с русским «кайзером» много времени.

Насчёт времени – точно, но быть другом… В этом смысле я мог надеяться, но претендовать – нет. Нужно иметь интеллект, подобный тому, который имел Дедков. Нужно насыщать эту пропасть знаниями, как насыщал он. Нужно не только строить здание справедливости, но и защищать его от напастей и бед. В общем, чтобы дружить с Дедковым, нужно быть… Дедковым. Я же Старателев. Предмет насыщения моей натуры – жизнь. Я вглядываюсь в неё самым пристальным образом. Отражения этой жизни меня волнуют меньше. Мы разные с Игорем Александровичем: он живёт реалиями, я – иллюзиями, он – светский, я – богемный, у него трагическое ощущение жизни, у меня – комическое, он – интеллектуал, я – душевед, он – борец, я – зритель, он – критик, я – писатель, он – учитель, я – ученик. Но литература и этот чёртов футбол связали нас. Никуда не деться от этого. «Пойду взгляну, не на бочку ли Бочков», – сказал И.А. при проводах друга.

 

Однажды мы с И.А. пришли на футбольное поле вдвоём. Огляделись – никого. Даже Шелков не сподобился. Размявшись, придумали игру, напоминающую пионербол. Рядом с полем находилась волейбольная площадка с натянутой сеткой; решили перебрасывать мяч через сетку не руками, а ногами (вариант – головой). Сначала плохо получалось, но потом… Три часа пролетели как один миг. В пылу борьбы у сетки мы столкнулись и упали, не в силах более подняться. Лежали, растворившись в пыли. «Господи, счастье-то какое!» – воскликнул И.А. Меня осенило: Игорь Александрович – Дон Кихот, а я Санчо Панса! Моя роль проста и понятна: сберегать его здоровье. Духовной мощи ему не занимать, а о физической я позабочусь. Вслух, правда, ничего не сказал.

 

Я купил «Запорожец», И.А. – дачу, мы сели в «Запорожец» и поехали на дачу. После Караваева свернули на Иконниково, а после Гридина – на Демидково. Деревня в одну улицу, дом окнами на север. Сев на завалинку, И.А. стал живописать: «Почто, Ляксаныч, на крышу-ти не лезешь? Привяжись за печную трубу, гвозди – в зубки и стучи молотком по пальцам!» Крыша немного протекала (мы с сыном потом залатали её); И.А. понял, что дом в деревне – не его стихия, что напрасно он послушался Василия Бочарникова, ранее купившего такой же дом. В полутора километрах протекала река, съездили туда, искупались. Летали огромные слепни. «Местные называют их “болтами”», – сообщил И.А. На обратном пути он предложил: «Не согласишься ли годик похозяйствовать?»

 

В бытовых вопросах И.А. не был силён. Не то, чтобы он не способен был держать молоток в руках, а по другой причине. У него было обострённое чувство времени. Внутренние часы постоянно напоминали ему, что «день ушёл, убавилась черта» (Есенин). Он мог что-то сделать по дому, но не мог себя заставить. Я это по себе знаю: вдруг открылось дыхание, пошёл рассказ, бытовые вопросы – в сторону. Кончил рассказ, а дыхание сохранилось, и так жалко его терять! Начинаешь другой рассказ. И так – без конца. Некоторые бытовые вопросы я решал годами, хотя для их решения требовалось полдня.

 

И.А. так уходил в работу, что… Однажды я подошёл к его дому (а перед этим позвонил и сказал, что несу то, что он просил), он вышел, и вдруг испуг отразился на его лице: «Посмотри, – прошептал он, – есть ли на мне брюки?» Несколько раз И.А. заставал меня сидящим на скамейке в Долматовском сквере, куда тоже приходил, с трудом оторвавшись от стола. «Хоть на людей посмотреть», – говорил он, плюхаясь рядом. Когда Тамара Фёдоровна уезжала, он настолько увлекался работой, что забывал о еде. Силы быстро таяли; под благовидным предлогом я как-то затащил его к себе и накормил. Однако И.А. съел немного. Он тосковал. Быстро ушёл, сказав на прощанье: «Вдруг Тома позвонит, а меня нет». На вопрос Нины, как он питается, И.А. ответил: «Хлеб ем».

Но вот Тамара Фёдоровна приехала, всё образовалось, и Игорь Александрович с Тамарой Фёдоровной пришли к нам. Аборигены Рабочего проспекта приняли их за иностранцев. Т.Ф. была в розовом, И.А. – в белом. Красивые, молодые, счастливые, сидели у нас за столом и говорили о детях. С удовольствием смотрели, как резвится наша маленькая Лариска. Какой великолепный снимок четы Дедковых мог бы получиться! Но я совершенно забыл про фотоаппарат. Сидел, смотрел на Дедковых, будто кино смотрел.

 

Большая редкость, когда художественный дар соединяется с интеллектом. Такие люди – на счёт. Талант Игоря Александровича засверкал всеми гранями в статье «Когда рассеялся лирический туман». То были заметки о так называемой «московской прозе». Я буквально летел на футбольное поле (1981-й, если не ошибаюсь), чтобы поздравить его с феноменальным успехом. Число друзей у Дедкова прибавилось, число врагов – соответственно. В русской литературе есть идеальные герои: Онегин, Печорин, Обломов. Появился ещё один – мысль Дедкова. Она идеальна, я считаю. Добра, иронична, доказательна, правдива. Служит, но не в услужении. Служит истине, а не человеку. Её невозможно приручить, к ней невозможно привыкнуть, она недосягаема. Её нужно выслушать и сделать выводы.

Шелков, Сыромятников, Бобылёв, Туманов и я поздравили И.А. со столь редкостной удачей; выслушав, И.А. отшутился: «Бы мяч подкачать; у кого насос?»

 

После игры медленно шли домой. От И.А. в этот момент можно было услышать интересные мысли. «И по сей день остаётся самым трудным изображать людей, как они ходят, едят, пьют, говорят, что говорят». Или: «Десятилетиями забивали головы ворошиловыми, будёнными, сталинами, а учиться надо у Вернадского, Флоренского, Фёдорова, Вавилова». Или: «Как тонко схвачено у Флоренского: необратимость времени – вот доказательство его существования». Или: «Живём при разных стадиях правильности: ленинской, сталинской и так далее». Или: «То, что из головы, ещё не есть литература».

 

Игорь Александрович в жизни был стеснительным. Как-то после игры мы залезли в берендеевский пруд (до того было жарко), но И.А. так и не рискнул. В другой раз я встретил его у фонтана с какой-то девицей. Оказалось: ленинградский режиссёр Акимов прислал в Кострому дочь, а Дедкова попросил выступить в роли гида. Большую потерю времени для творческого человека трудно вообразить; от своего «объекта» И.А. держался за версту.

 

Из всего тогдашнего Советского Союза нашёлся человек, который провёл грань между демократически настроенными писателями и писателями-официозниками. Первые держались в тени, работали на истину, вторые – для денег, славы, почестей. Этот человек хорошо знал тех и других, оценивал их соответственно. Официозники захотели видеть его в своих рядах и предложили перейти, в полной уверенности, что это произойдёт, но он отказался. И тогда улыбки на их лицах сменились гневом и порицанием. Он предвидел подобное развитие событий и продолжал работать. И этот человек подошёл ко мне однажды и сказал: «Тебе надо издать книгу. Пусть она будет несовершенной, но время пришло». Книга была издана («Еду к Варе»); первый экземпляр был преподнесён учителю с надписью: «От благодарного ученика».

 

 

Часть третья

День шнурка

 

Весна 1987-го. Встретились на одном из литературных собраний, после которого я пошёл провожать И.А. до дома. Он был взволнован. Дошли до Калиновской. «Давай, я тебя провожу?» – предложил И.А. Дошли до Лонжи. Опять вернулись на Мира. Опять до Лонжи, опять – на Мира. Три приглашения поработать в Москве: из «Огонька», «Нового мира», «Коммуниста». Идеально подходил «Новый мир», но жильё предложил лишь «Коммунист». И.А. не знал, на что решиться. «Может быть, остаться? – спрашивал он не столько меня, сколько себя. – Знаю я этот московский литературный мир: ничего хорошего в нём нет». И ещё И.А. опасался, что для работы таких условий, как в Костроме, у него не будет.

Действительность превзошла всё, о чём печалился Дедков. Она оказалась хуже. Жизненное пространство И.А. стало сокращаться как шагреневая кожа. Из-за жилья пришлось выбрать «Коммунист»; последний не больно торопился это жильё ему предоставить. Его пришлось зарабатывать подённой работой, той, от которой И.А. отвык. Наконец жильё дали, стал известен адрес И.А. в Москве. Олег Шелков съездил; вернувшись, сказал: «Он толстый».

 

И.А. навещал Кострому. Как всегда, интересны были его литературные обзоры плюс московские впечатления. Да, пополнел, но издали не очень заметно. Футбол? Какой там футбол! Не до него. Общения, того, прежнего, уже не могло быть, но короткими фразами перебрасывались.

В один из приездов И.А. произошло чудовищное: он не поздоровался со мной. Уклонился от рукопожатия. Я сделал вторую попытку: то же самое. Он не замечал меня вообще, исключил из своего круга. Враз, вмиг. Я отошёл в сторону, меня прошиб пот.

И.А. обозревал, я сидел в зале, слушал. Слушалось плохо; я спрашивал себя: «Что я сделал такого, чтобы И.А. так обошёлся со мной?» Ответа не находил. Значит, кто-то сказал ему про меня, что я… Что я – что? Гад, козёл, сволочь? Слишком примитивно. Что-то тоньше, связанное с политикой, типа перекрасился в верного ленинца или твердолобого сталинца. Да, что-то связанное с идеей, идейное. Но разве И.А. не знает, что я, как Пушкин, безыдейный, что мне безразличны все эти коммунистические, социалистические, капиталистические идеи! Нет, что-то связанное с человеком. Я стал дружить с человеком, которого И.А. недолюбливал. Дружбу с Дедковым я, стало быть, променял на дружбу с … Перебирал, перебирал в памяти местных дружбанов по литературной части…

 

В тот злополучный день у меня порвался шнурок: слишком сильно дёрнул утром, торопился. Чтобы не потерять ботинок, изменил походку. О том, чтобы купить новые шнурки, речь не шла: купить не на что было. Если невысоко поднимать ногу, можно обойтись.

 

И.А. закончил. Народ, окруживший его после выступления, разошёлся. Остались мы с Шелковым. «Проводим», – обратился Шелков ко мне, и в этот момент я, готовый отказаться, неожиданно согласился. Во мне взыграла гордость: пойду назло. Ведь я ученик Дедкова, а не фуфло какое-нибудь, у меня есть право идти рядом с ним. По правде говоря, гордость моя могла считаться не такой уж маленькой: я стал профессиональным литератором, был принят в писательский союз, стал учить других. И.А. ничего об этом не знал так же, как я не знал, насколько болезненно переживал он капитализацию общества, отход близких ему по духу людей от прежних ценностей.

Пошли по Советской в сторону вокзала, я умело скрывал отсутствие шнурка. И.А. ни о чём не спрашивал меня, я ни о чём не спрашивал его. Создалась парадоксальная ситуация: отражение и живой человек шли рядом. Отражение – то, что сказали обо мне, живой – я сам. Можно было, минуя отражение, выяснить у живого человека, как он так низко пал, но я недаром называл своего учителя «королём отражений»: в его королевстве – железный порядок, и живые люди туда не допускаются.

 

И.А. живописал свою поездку в Штаты на трёх самолётах в свите Горбачёва: какая там была обстановка, как назад чуть не опоздали. Обращал своё лицо поначалу к Шелкову, но потом стал взглядывать и на меня. Когда мы подошли, он закончил повествование на моём лице. Мы смотрели друг на друга молча: учитель и ученик.

– Олег, – сказал И.А., – дай Володе мой московский телефон.

И скрылся в подъезде.

Назад я пошёл, не скрывая своей шнурочной радости.

 

В декабре 1994-го у меня сдулся мяч. Хранил я его на шкафу: всё время он был перед глазами. Мы этим мячом не играли. Он был, что называется, запасным. Настоящий, футбольный. Делил с нами нашу жизнь. И вот…

 

Через две недели Игоря Александровича не стало.

 

«Пусть всякий человек какими может и хочет путями (а пути у всех разные) побеждает зверство (уродство) – и государственное, и интеллигентское, и народное, и душевное, и телесное».

Хотя эти слова принадлежат Блоку, они вполне могли выйти из-под пера Дедкова. Их жизни схожи. Они жили по законам искусства, были гражданами мира. Они боролись за то, чтобы земная жизнь, при всех её нелепостях и ужасах, протекала справедливо, чтобы каждый был в счёт. «Каждый в счёт!» – не раз говорил И.А. Глаза его при этом наполнялись гневом. Как у Блока.

 

Когда я проезжаю мимо футбольного поля, моё сердце сжимается: мы бы и сейчас играли…

   
   
Нравится
   
Омилия — Международный клуб православных литераторов