Тарантас

0

2280 просмотров, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 91 (ноябрь 2016)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Багров Сергей Петрович

 

тотьма.jpg

В 1674 году в Тотьме сожжена была в срубе при многих людях женщина Федосья по оговору в порче. При казни она объявила, что никого не портила. Но что перед воеводою поклепала себя, не перетерпя пыток.                 

С. Соловьёв

 

 

Нечистая сила

 

Пять лет живёт Федосья без Гани. Мужа её за сочувствие  вору-разинцу Ильке Пономарёву  били кнутом в зимнем застенке. Бил его молодой рослый кат Омелий Кудерин, который, желая понравиться воеводе, усердствовал так, что засёк Ганю насмерть. С тех пор и вдовствует молодуха с чутошной, как рукавичка, дочкой Анюткой, перебиваясь с репы на квас. Хорошо, хоть она разумела в лекарственных травках, из которых варила настойки от боли в сердце и животе, от тоски, чесотки и лихоманки. В крохотном домике над рекой, где жила Федосья с Анютой, пахло, как на лесной опушке, и кто сюда заходил, с минуту, поди, привыкал к густому духу бессмертника, тмина, аниса и зверобоя. Пучки подсушенных трав  висели над печью, над голбцем-ленивиком, над полатью. И от одежды вдовы – короткой, на вате стёганой душегреи, передника с пышной грудиной и лубяного кружка тоже пахло травами и цветами.

Ремесло у молодки было опасным. Её зазывали взглянуть на распухших младенцев, на пьяниц-мужей, чьи животы разрывало от выпитой браги, на стариков с мертвецкими тенями под глазами. «Смерть одна, а недугов пропасть», – тоскливо думала Федосья и, заходя в покои больного, гадала по виду его: жить ему или нет? Пока ей везло. Больные, кого она исцеляла, хоть и тихо, но поправлялись. А ежели кто помрёт? Федосья бледнела. Знала она: этого ей не простят. Виновата, не виновата, а держи перед миром ответ. На неё непременно покажут пальцем: «Колдунья!» А у колдуньи дорога одна – за глубокий Кореповский ров, в огромный, без пола и окон пахнущий тленом убогий дом, где хоронили тела казнённых.

Полагала Федосья, что травки не подведут, и поверья, где надо, подсобят. Поверья, шепоты, наговоры, с чем родилась она, с чем живёт и с чем уйдёт когда-нибудь от людей. Жила Федосья открыто, не пряча секретов ни от кого. Порою к ней приходили одетые в гуньку нищие бобыли. Дознавались: как сладить с тем-то и тем-то недугом? У Федосьи ответ нехитрый:

– Сам недуг скажет, чего он хочет.

– Это как?

Федосья учила:

– Что в рот  полезло, то и полезно.

Однако допытчикам этого было мало.

– Отчего в груди, как в печи, сохнет и сохнет? – спрашивали одни.

– Дождитесь великого четверга, – наставляла вдова, – помойтесь росой прежде ворона – цельной год будете в здраве.

– Чего бы такое содеять, чтобы зубы не ныли и не крошились? – спрашивали вторые.

– Вичку с рябины сломите да расщепите и суньте в рот перед сном.

Всем готова была угодить молодуха. Всех жалела. Всем помогала. Кроха Анюта нет-нет да и спрашивала её:

– Мамо, я тожно буду дюжая, как и ты?

Федосья глядела на белое, как яичко, личико дочки и улыбалась:

– Будешь, челядко! Ты гораздая у меня, ведаешь страсть как много!

– Ой, мамо, ещё не ведаю про росу.

– Эко?

– А пошто она Божья? Нешто Бог положил её на траву?

Федосья с готовностью отвечала:

– Не Бог, а река. Водица с неё ночесь паром вышла, а утром на травку и опустилась.

На кроху свою Федосья не наглядится, точь-в-точь ягода луговая. От горшка два вершка, а в щёчках, глазках и шейке проступают приметинки красоты. Да и есть в кого быть пригожей! Федосья каждое утро, когда спускается к Сухоне за водой, глядит на своё отражение, видя в нём незнакомую молодуху с прямыми белыми волосами, опустившимися вдоль щёк. У молодухи высокая шея, большие и чёрные с блеском глаза, грудь под стёганой душегреей, будто сторожкая птица, готовая вот-вот вспорхнуть. Нелегко Федосье с такой броской  внешностью обороняться от приставал. Особенно в потеми, когда возвращалась с ношей травы из лесу, кто-нибудь из боярских сынков подстерегал её на затинной тропинке. На всякий случай держала вдова при себе домашнюю мышь, которую и пускала охальнику под рубаху, а лучше ещё под порты, когда тот, греховно пыхтя, пытался сорвать с неё душегрею. Насильник, почувствовав мышь, обмирал, жутко взвизгивал и делал такой топоток, что всё перед ним расступалось. И глядеть бы вдове вслед охальнику, зубоскаля. А нет. Не могла, не умела и не хотела. В домик свой заходила, как с поруганья. Сердце болело от мысли, что нет заступника у неё, что каждый волен над ней поглумиться. Дочка, чуя, что маме плохо, прижималась к ней ласково, как овечка, и начинала расспрашивать у неё:

– Мама, душа у козлика есть?

– Ох, ты, олябышек! Есть, конечно!

– А Ваньша Сивый, – называла Анюта соседского мальчика, – баял, душа-де у козлика – пар.

– Бряковатый твой Ваньша, наянливой, пустомельной!

– Нет, он хороший.

– Воно? Хороший? Как сбаял-то он, не помлишь?

– Помлю, мама. Козлик, сказал он, стоит на копытцах, и пышет, и дышет, а душа, яко пар.

– Да это он про медяной самовар. Загадышка есть такая.

– Мамо, а про тебя говорят: будто ты ведаешь, что бывает на мёртвом свете?

– Это нечистая сила ведает, а не я.

– А ты знаешься с нею?

– Как же знаюсь-то я, ежли ни разу её не видала.

– А кто видал?

– Тот, кто бывал за краем земли.

– А разве такие есть?

– Есть!

– Ой, мамо! Коли не жутко тебе, покажи.

– Ладно уж, – соглашалась мать и выводила девочку на крыльцо, за которым в тиши  надречных боров томился клюквенно-розовый горизонт, куда заходило солнце и откуда всходила луна.

– Золотой хзозяин уходит за край земли, – говорила она, – а медяная хозяйка с края земли приходит.

– Это же солнышко и луна! – смеялась Анюта. – Им дивно! Они на мёртвом свете бывают! А я?

– На мёртвый свет не надо, челядко, торопиться. Никогда, никогда не надо.

Анюта протягивала ручку куда-то в сторону леса:

– Мамо! Ты по лесам-то ходишь! А вдруг на тебя зверь какой-нибудь прыгнет?

– Ну что ты, олябышек!

– Мамо! А Ваньша баял, что самый сильный зверь – лев.

– Да, он такой. Только его у нас нет. Он на юге, около солнышка. Любит тепло. За пятью морями, семью горами.

– А волк?

– Волк есть. Он хозяюшко в наших ёлках.

– Он злой?

– Злой – не злой, а меня ни разу не укусил.

– Неужели такой он добрый?

– Все они добрые. И львы, и медведи, и волки, коль не трогаешь их, не дразнишь, не обижаешь.

– Они что? Такие же добрые, как корова у бабы Ниссы? – засияла Анюта. – Я к ней в гости вчера ходила. Гладила даже по голове.

Успокаивалась вдова, отлегала от сердца обида, вечер казался уже приветным, и душа её с нежностью принимала синеющий сумрак реки, что жался к обоим оконцам, и игривые пальчики дочки, перебиравшие жёлтые пуговки дикой рябинки, и трещавшую под огнём сухую лучину, и холодок росистого луга, который плыл по избе от подвешенных трав. И хотелось молодке  грустить и любить, и думать о чём-то заветном, что однажды явится, как загадка, хорошо изменив её жизнь. И всё чаще виделось ей лицо Парамошки, черноусого пушкаря. Тот робел перед ней и однажды, насмелясь, сказал, что готов её вместе с дочкой  ввести в свой двухжитный, из тёсаных брёвен  рубленый дом.

Каждый вечер теперь она ожидала сватов. И сегодня, заслышав стук каблуков, встрепенулась, радостно собралась и взглянула на дочку, которая сладко уже спала, уклав личико на столешню.

Но не сват вошёл в дом, а подъячий Омелий Кудерин, широкоплечий, с крупным  лицом человек в коротких кожаных котах, обшитых по верху алым сукном. Среди всех целовальников и подьячих был Омелий  самый проворный. В подьячие выбился из низов. Кем только он ни служил, чтоб продвинуться вверх! И житничным стражем, караулившим нивку у воеводы, и россыльщиком съезжей избы, и главным катом застенка, и вот теперь первым помощником дьяка по записи крестопреступных речей.

Не могла Федосья  смотреть на Кудерина без презрения, помня, что он запорол её Ганю.

– Чего тебе? – сухо спросила.

Подьячий вытянул голову из кафтана.

– Пойдём до меня. Сынок Сёмушка занедужил.

– К лекарю обращайсё!

– И обративсе б, да дюже в подпитии, дьявол.

– Всё одно не пойду.

Омелий набычился, и от глаз к волосатым вискам, как петушиные лапки в суглинке, пропечатались злые морщины.

– К нищим ходишь, а к государеву писарю не жалаешь?

– Эдак!

Клаза Кудерина пожелтели.

– Не гневи, Федосья!

– Что жа?

– Могу содеять худое. Так содеять, что будешь страдать за Сёмушку моего, как за свою девульку.

– Угрожаешь?

– С вами иначе нельзя.

– С кем – с нами?

– С чернью гунявой!

– Не сам ли оттуда выполз?

Омелий побагровел. Терпеть не мог тех, кто его понуждал вспоминать о своём недородном роде.

– Коли ты не пойдёшь...

– Пойду, – покорилась Федосья и, надев шерстяной с борами кафтан, взяв корзинку с настойками и корнями, вышла вслед за подьячим.

От лесов на той стороне реки, от Сухоны, от прибрежных копёшек сена надувало осенним, ночным, и в подуве ветра слышно было мяуканье матери-кошки, на глазах которой  кто-то чёрненький, еле видный топил оробело пищавших котят. Нехорошим предчувствием  охватило вдову, и она замедлила шаг, поглядев на могутную спину писаря с оторопелостью молодухи, у которой вот-вот отымут дитё. Кудерин остановился.

– Поставишь Сёмушку на ноги – дам четверть пшеницы. Не поставишь – пожалуюсь воеводе.

Услыхала Федосья, как забилось её ретивое, и посад теремов показался ей затаённым. И пока они шли по улице избранных богачей, что тянулась от земской избы до храма Богоявленья, молодуха казнила себя за то, что сдалась на Омелины уговоры.

Обитал Кудерин в просторных хоромах, пол которых пестрел от холщёвых половиков. Федосья открыла дверь в спаленку с красным оконцем, увидела долгую, точно дощаник, кровать. На ней, сбив одеяльце, метался в бреду раскалённо-малиновый мальчик. Заныло темечко у вдовы. «Не жилец», – смекнула и, повернувшись к Омелию, попрекнула:

– Где прежде-то были?

– Чево?

– Спохватилися поздно.

– Вылечи! Умоляю! Я тебе, окромя пшеницы, дам тридцать алтын серебра.

– Огневуха! Али не видишь?

От горячего тела ребёнка шибало, как от печи, глаза закатывались под лоб, а губы шептали:

– Сымите птицу. Она меня душит...

На груди у больного сидела муха. Федосья сгонила её, и мальчик вздохнул:

– Легота!

Федосья всю ночь продежурила у больного. Шептала над ним наговоры, примочки холодные излажала, поила отваром девятисила. Но, кажется, зря. К утру паренёк ослабел, стал хлопать ресничками, как петушок, жалобно хинькать и звать слёзным голосом тятю и маму.

Выходя из спальни, вдова встретилась с мёртвым взглядом хозяина дома. Он ещё не решил, как ему с ней поступить, но решит, едва осознает, что дней осталось у Сёмушки мало.

Ждала Федосья несчастье своё, ибо знала: теперь оно с ней, и бежать от него бесполезно. И хотела она одного – чтоб пришли за ней тёмной ночью, когда девочка будет спать и не будет видеть, как уводят из дому маму.

Но явились за ней поутру. Два рассыльных из главной губной избы в треухах и ватных сибирках, едва втиснулись в тёплую кухню, как сразу заторопили:

– Сбирайсь! Велено к воеводе!

– Мамо! Можно с тобой? – попросилась Анюта, посмотрев на мать с тихой мольбой.

– Не, челядко! Дома сиди! – Федосью душили слёзы, а она понуждала себя улыбнуться, чтобы дочку до времени не  клевить, не расстраивать ей сердечко. – Я скоро! А ты поиграй! К Ваньше сбегай. Ведь он до тебя хороший?

– Хороший.

– Вот к нему и поди.

Как хотелось вдове обнять на прощанье свою ненагляду, поцеловать, утешить её, приласкать. Пусть Анюта не знает, что больше они не увидятся никогда. Так и ушла Федосья, не оглянувшись.

Было холодно. На замёрзшую глину дорог, на заборы, хоромы и терема падал снег. Сквозь него, как сквозь саван, светило бледное солнце. И кто попадал на пути – водовоз ли на громкой телеге, кузнец ли в суконной поддёвке, стрелец ли с копьём на плече, дворовая ли прислуга – все глядели на молодуху с участием и боязнью, как глядят на принявших предсмертную схиму хворых монашек.

В глубине двора высокой губной избы притаился бревнистый застенок. Туда Федосью и провели.

За белым судейским столом сидел лысобровый Непейцин, новый хозяин уезда, человек беспощадный, кого государь Алексей Михайлов послал навести на Тотьме порядки. Прежнего воеводу Максима Ртищева за вялые действа против воров убрали из города навсегда. Андрей Непейцин подобной участи не хотел, потому, не жалея здоровья и сил, следил, чтобы не было в городе бою, распутства и колдовства.

Увидав Федосью, он сдвинул лысые брови и глухо спросил:

– Она?

– Она, – отозвался Омелий Кудерин. Подъячий был бледен и сух, под глазами синели скорбные тени. Вчера он сына похоронил, вчера же сходил к воеводе, насказав напрасное про Федосью.  

– Это ты навела на Омелькина сына порчу?

– Ничего я не наводила.

– Однакоче помер он?

– Ведала: так и будет!

Воевода взглянул на Кудерина. Тот сидел за соседним столом и на длинном столбце записывал пыточный протокол.

– Слышал от слова до слова, – сказал подьячий, меряя молодуху язвительным взглядом, – как ты накликала на сына нечистую силу.

– Было такое? – спросил воевода.

Вдова объяснила:

– Дак это был заговор от недуга. Я не скрываю. Вото-ка он: «Была за городом на погосте, видела мёртвых. У мёртвых головушка не горит. Так и у нашего раба божия Семёна Омелина не гори...»

– Ведьмин заговор, – заключил воевода, – теперь я в этом не сомневаюсь. Так, винишься, спрашиваю тебя, что ты сестра сотоны и лукавому дочерь?

– Не! Не! – Федосья в испуге сдалась на шаг и увидела, как пожилой, в стрелецком кафтане  палач взял с тисов железные клещи и тяжело приблизился к ней.

– Вырывай! – приказал воевода.

И кат, обхватив Федосью левой рукой, правой – лязгнул клещами по низу носа. И молодуха, в неистовой боли, забилась, как рыба на берегу.

– Признаёшься, что ты колдунья?

Федосья, хлюпая кровью, посмотрела на палача, который готовил верёвку с петлёй, и вся ослабла, сломилась, как тонкая веточка на морозе.

– Да! Да! Колдунья!

– Это ты нагнала на дитё погибель?

– Я! Я нагнала!

Воевода откинулся к спинке стула, лысые брови его разошлись, а взгляд стал вялым и недовольным. Он полагал, что провозится с этой красавицей долго. А она, вон, сразу и повинилась. Он даже ей посочувствовал и, тая про себя запретную думку, спросил:

– Не бедно будет тебе, коли ты за глаза и в глаза прослывёшь, как нечистая сила?

– Ещё неведомо, кто прослывёт! – вспылила Федосья.

– Это как понимать?

– А забудется всё хорошее и худое.

– Ну и что?

– А то, что останется только правда.

Непейцин приобозлился:

– Что ожидает теперь тебя – знаешь?

– Верёвка меня ожидает, – вздохнула Федосья.

Непейцин поднял глаза на  Омелия, и подъячий смекнул, что ему предлагают выбрать для знахарки кару. Какую он скажет, такая и будет.

– Нет, не верёвка, – Кудерин кривенько улыбнулся, взглянув на вдову с удовольствием палача, которому нравится мучить.

– Ожидает тебя тожно самое, что и худое дерево, когда оно вырастает в сук.

Не стала вникать Федосья в иносказание бывшего ката. Ей было не до того. Не столько боль, сколько скорбь её угнетала и ещё какая-то мёртвая отупелость, и она, качаясь, как сонная, пробрела за стрельцом в соседний прируб. Здесь, в промозглой, пахнущей крысами темноте нежилого прируба, просидела она полдня. Просидела и ночь.

Прогремели засовы. В сопровождении трёх стрельцов шла Федосья, слыша вокруг, как на ярмарке, громкие голоса, чей-то смех, прибаутки, цокот подков и конское ржанье. Шла на Виселку, так прозвали лужок за Тотьмой, где сто лет с небольшим назад кромешник Ивана Грозного Васька Фядотов, низкого звания человек, по-рысиному мстительный и коварный, казнил неугодных ему бояр.

Падали с неба снежинки, и в них, как в куриных перьях, валила толпа горожан, и каждый хотел взглянуть на колдунью, такую красивую, молодую, ступавшую с низко опущенной головой, на которой, будто венец, красовался, играя  лентами, жёлтый лубок.

И черноусый пушкарь Парамошка глядел. Только глядел исподтиха, как разведчик, остерегаясь попасть на глаза обречённой, дабы не подумал кто из толпы, что он с ней знаком.

На берегу речки Ковды, откуда виднелся Спасо-Суморина монастырь, толпа, как споткнулась, и взгляды всех поневоле сошлись на блестевшем слюдой фонаре, что висел над столбом, окропляя покойницким светом свечи наспех сделанный сруб.

Федосья вошла в него, как в колодец. Дверца за ней со скрипом закрылась. Пахнуло смольём. И молодуха  растерянно огляделась. Сруб был из ольховых сухих кряжей, под ногами щепьё, а в пазах – пластины бересты. Брось сюда уголёк – в минуту охватит огнём.

– О-о! – простонала вдова и увидела дьяка Луконю, седого, важного старика, который уже шелестел приговорным столбцом, готовясь его прочитать. И жалко вдруг стало себя Федосье. Так жалко, что, посмотрев сквозь толпу, она увидела, как наяву, крохотный дом над рекой, а в нём с пышным веником из душицы свою пятилетнюю кроху. Но что это? Что? Молодуху будто кто подтолкнул. Среди армяков, крашенинников и кафтанов она разглядела родимое чадо. Душа её натянулась, как проволока в мороз. При виде замурзанно-чутошного лица, зарёванных глазок, ручек, взметнувшихся ей навстречу, покривившихся губок, наверное, вскрикнувших: «Мамо!», вдова ощутила в груди  такую щемящую боль, что, вскинув голову, к небу, отчаянно прокричала:

– Господи! Ей-то муки пошто такие?!

Стоявший под фонарём воевода Непейцин выразительно поднял голую бровь, и дьяк Луконя, заметя знак, развернул бумажный столбец.

Над толпой горожан, над срубом, над Виселкой полетел торжествующий бас. Едва он замолк, как два быстроногих стрельца с горящими факелами подбежали к срубу, швырнули туда по огню.

И тут в голове Федосьи мгновенно пробило, что этот день уже не её! День, который стоял в тесной очереди за смертью. И вот он уносится от неё, исчезает в толпе, заслоняя её от людей закрутившимся розовым дымом. Испугалась она, что уйдёт в мир иной с нехорошей молвой.

– Не верьте! – взмахнула руками Федосья. – Никого не портила я! Так пытал меня воевода, что я не стерпела и наклепала напраслину на себя! Крестной матерью у меня – пресвята богородица, у изгоя – нечистая сила...

Голос стих, и тотчас же в толпе прокатился шелестный ропот. Все глядели на огненный столб, на нелепо горевший фонарь, на кружившиеся снежинки. Снежинки таяли, падая в сруб, будто слёзы гонимого человека, на помощь к которому не придут.

                                                         

 

К маме 

 

Анютка металась среди кафтанов и зипунов. Словно кого-то искала. И вроде, нашла, разглядев  черноусого Парамошку, маминого дружка, кто собирался взять маму в  жёны.  Она подбежала к нему. Вскинула на его высокую голову ожидающие глазёнки.

– Где мама? Где мама? – вырвалось из неё.

Парамошка заволновался. Хотел погладить девочку по головке. Да рука сама по себе изменила движение и вместо головки погладила свой живот.

Девочка бросилась от него. Куда? Она и сама не знала. Непонимание, страх и ужас вошли в её ножки, и те  мельтешили по луговине, давя  лапоточками выпавший снег. Но и там, к кому она подбежала, – никакого внимания на неё. И тогда она поспешила  к огню, как к врагу своему, кто убил её маму. Растерянная, с личиком, поднятым к дыму, где только что взмахивала руками Федосья, она затрясла крепко сжатыми кулачками в сторону двух  полнолицых стрельцов, которые до сих пор поддерживали огонь, чтобы тот скрыл следы лютой казни.

– Сюда нельзя! – остановили Анютку.

Но та не послушалась.

– Это вы мою маму! Вы!

Стрельцы напряжённо переглянулись. И словно была перед ними не крошка-девочка, а суровая судия, тихо-тихо, чтоб их никто не услышал, сказали, кивнув треухами в сторону лошадей, возле которых топталось трое:

– Мы тут чего. Мы ничего. Велено было. Спрашивай, вон, у них.

Туда, где трое мужчин и семь лошадей, Анюта и повернула. Но тут же сдержала свой бег, почувствовав, что за ней откуда-то из поленьев следят выжидающие зрачки. О, как она испугалась, разглядев под корой одного из кряжей тельце на махоньких лапках, живую головку  и   хвост, который так и крутился, так и ходил ходуном вверх и вниз.                                                                                                                           

Да это же ящерка! – узнала Анютка. Видимо, с лета заснула в дровах, облюбовав для зимовки щель под корой. Однако поленья свезли на новое место. Она и проснулась, учуяв близость огня. Именно в этот момент Анютка и выстала перед ней. И ящерка прыгнула, прилипая лапками  к девичьему плечу.

Анюта, словно её наградили, с восторгом бросилась по лужайке. Забыла, куда ей и надо. Но вскоре опомнилась.  И – к этим троим в толстых шубах, пока они не уехали, и можно их выругать, как поганцев.                           

Конечно, Анюта думать не думала, что эти трое, к кому она торопилась, только что разговаривали о ней. При этом Непейцин расстроился и ушёл, посчитав такой разговор для себя неудобным. Дьяк же с подьячим остались. Особенно был горяч и напорист Кудерин. Федосью, из-за кого, по его пониманию, сынок его Сёмушка помер, он даже мёртвую ненавидел. Не уходило из гневного сердца его и то, что где-то рядышком, на одной из улиц города  будет жить и ведьмина дочь. И он высказался с обидой:

– Ведьму сожгли. А ведьмочку что? Оставляем?

Дьяк Луконя от волнения даже шапку-горшок приподнял, почесав в задумчивости затылок. И, давая  совет, лихорадочно зачастил:

– Не дело это, когда сатанинская челядь вертится под ногами. Дочурку-то тоже бы вместе с мамонькой на костёр. Однако не все такое одобрят. Кто-нибудь да заступится за неё. А зачем нам буза?  Потому избавляться от бесиков лучше скрытненько, потихоньку...

Дав злодейский совет, Луконя заторопился. Поспешил следом за воеводой – к себе домой, на таком же, как у Непейцина тарантасе, только впряжённом не в тройку, а в пару каурых.

Возможно Кудерин о дочке Федосьи больше бы и не вспомнил. Но та сама напомнила о себе. Летела по луговине, как бабочка на огонь. Да что-то ещё и кричала. Видимо, обвиняла кого-то из троицы в маминой смерти. Кудерин вышагнул ей навстречу.

– И куда же ты эдак прытко?

Девочка, как споткнулась. И резко, с запальцей в голосе:

– Это ты мою маму! Ты-ы!

На широкое, в складках лицо устроителя казни легла всепрощающая улыбка.

– Ну, я! Ну и что! Я ведь много чего умею! Знаю и то, как твою маму к тебе воротить.

– Ой! Ой! – Анютку так и обдало невероятным.  – Это как?

– Пойдём к тарантасу. Я Фоме своему прикажу, и он отвезёт тебя к ней.

Анюта и ротик открыла. Не верит и верит. А вдруг и на самом деле мама живая? Сгорела в огне не она, а другая, на маму похожая тётя.

Фома, поворотливый, быстрый, пока Анюта усаживалась в кибитку, по знаку хозяина, бойко-бойко – к нему. Подбежал – весь усердие и готовность. Кудерин стоял специально в сторонке, дабы девочка не могла подслушать их разговор.    

– Поезжай без меня. По Волчьей дороге. Заберись подале. Вёрст за десять, а то и за двадцать.  Там в лесу её и оставь. Это ребёнок от ведьмы. Жить ей можно только с медведями и волками. С людьми – не положено. Уловил?

– Уловил... – Кучер был исполнительным малым. Кивнул не только шеей и головой, но и всем своим туловом, запакованным в стёганую накидку.

Ехали около часу. Где полями, где вырубкой, где плотным лесом. Куда? Анюта не знала. В оконце кибитки много не разглядишь.

Забеспокоилась девочка слишком поздно, почувствовав сердцем, что едут они, пожалуй, не к маме. Кудерин, наверно, её обманул.

Однако езда в кибитке была для Анюты не в наказание. От тёмных деревьев и белых проплешин меж ними, где разместился выпавший снег, веяло древностью и покоем. Казалось, здесь где-то жил  сказочный лесоход, суровый и строгий, кто следит за порядком в лесу. Ещё от мамы девочка слышала, что лесоход обитает в лесу постоянно. Под лохматой кокорой стоит его хвойный шалаш, где он  принимает тех, кого обижают.  «Вот бы встретиться с ним! – мелькнуло в её голове. – Я бы ему нажаловалась на этих... И он бы их  – вверх, на деревья. Там и живите...»  

Тут повозка остановилась. Фома соскочил с облучка. Помог спуститься и пассажирке.  Показал на маленькую поляну с высоким пнём, вокруг которого, не поддавшись снегу, весело зеленела, мерцая ягодами, брусника.

– Поди поешь бодрых ягодок! – Фома подтолкнул Анюту к высокому пню. А сам, развернув лошадей, обратно уселся на облучок, – и скрип-скрип колёсами по дороге. К себе домой, где  его дожидались  жена и трёхлетний сынок.

Анюта не испугалась. Наоборот, ей стало немножко весело оттого, что рядом такой  преспокойный  лес, который её от себя не гонит. Напротив, к себе подзывает. И, кажется, просит, чтобы она,  как синичка, ягодок поклевала. Анюта и рада.

– Дластуйте, ягодки! – Голосок у неё порывистый, только слышать могли его в эту минуту одни деревья, заменившие девочке всех людей, которые вдруг куда-то поисчезали. – Я сегодня ещё ничего не ела. Можно я вас попробую на зубок?

– Валяй! – скрипнул пень, а брусничка так сама ей в ладошки и покатилась. Бруснит Анютка её с низкорослых кустов и прямо с пушинками снега – на язычок.

Ах, какие студёные ягодки! Язычок у Анютки озяб. Но она не может от них оторваться. Слишком уж сладкие!

Охолодела Анютка от ягод. Сейчас бы забраться на тёплую печь! Да та далеко, там, где город, в который ей предстояло ещё попадать. Кто бы ей подал сейчас лошадку! Она бы на ней галопцем! Галопцем! Живо бы добралась. Но лошадки, она понимает, нет, и не будет.  Придётся пешком. Лапотками топтать лесную дорогу. Хорошо, хоть Фома дорогу эту с собой не забрал, оставил её для Анютиных ножек. Оставил её со следами от тарантаса. Вон они неглубокие впадинки от копыт. Вон и рытвинки от колёс. По этим отметинкам девочка и пойдёт. И они приведут её прямо к дому.

Пошагала Анюта в сторону Тотьмы. Даль далёкая до неё. Но идти было надо. Ёлки с осинами – справа и слева. И впереди – такие же сумрачные деревья. Было девочке неприютно оттого, что нету рядышком никого, с кем могла бы она перекинуться словом. Лес не умел разговаривать. Лишь маленечко шелестел. И от шелеста шла на девулю унылая скука. Анюта  на лес, хоть и не сильно, но осердилась. Приказала ему:

– Говори-и!

Лес ответил шорохом лап, с каким направлялась куда-то к востоку стая его постояльцев. Анюта увидела их, как только они поравнялись с нею. Справа три волка и слева – четыре. Как если бы звери её охраняли. Она удивилась, почувствовав к серым не страх, а обычное детское любопытство. Почему они её не задрали? Не стали даже урчать на неё? Вместо этого проскочили, как тени. На девульку и бровью не повели. Видимо, так у них в стае заведено: заблудившегося не трогать, и они этот волчий запрет не нарушат вовек...                                                   

В город Анютка явилась ночью. Устала-переустала. В избушку входила, только-только что не шатаясь. В домике холодища. Мамы нет, и печки никто не топил. Анютка, прямо в своём  стареньком зипунишке вскарабкалась на полати. Нащупала в темноте ватную оболочку. Забралась в неё с головой. И мгновенно ушла в сонный мир.                                           

Пробудилась Анюта по солнышку, забиравшемуся в оконце. И сразу оторопела. На столе – головной платок, а на нём, как на скатерти-самобранке, два калача, два пирожка, морковка, яблочко и яичко.

– Откуда всё это? – спросила Анюта и потихонечку рассмеялась, услышав скрип кухонной двери. В дом с охапкой поленьев входила шустренькая старушка. В ней Анюта признала  одну из тех нищенок-побирушек, коя ещё при маме не раз приходила в их дом ночевать. Старушка была вся в делах и заботах. Достала из котомицы ещё один пирожок. Затопила печку. Изладила чай. Уселась за стол. И Анюту к себе. Гладит её по головке. Пирожки, калачи, яичко, яблочко и морковку подвигает с платка к девульке. Сама не ест, а её угощает.

Аппетит у малышки за четверых. Съела всё, что тут было. И испугалась, что не оставила ничего. Завтра-то чем они будут питаться? И вообще, как можно жить, если в доме закончились все  продовольственные припасы? 

– Бабуся, – малышка глядит с волнением на старушку, – мы с тобой, коль не будет у нас ничего, с голоду не загинем?

Старая успокаивает её:

– На Руси, моя дорогая, добрых людей боле, нежель недобрых. Таким, как мы, пропасть не дадут.

На душе у девочки, ах, как славно! Сидит перед жаркой печкой. Уютно ей и угревно. Не заметила, как и заснула. Снится ей бабушкина котомка. Огромная, прямо, как стог соломы, откуда выходят одна за другой телеги с румяными пирогами. Подступают телеги к Анюте, уговаривают её:

– Кушай-ко на здоровье! Будешь такой же румяной, как мы!

«Снится мне это? – гадает Анюта, – или так всё и есть безо всякого сна?» Сон и явь для девульки, как две загадки. Не знает, с которой из них и лучше. И тут она видит кисти старушечьих рук,  которые держат её на коленях.

– Бабусь, – спрашивает с заботой, – ты настоящая? Ты мне не снишься?

– Я такая же, как она, – бабуся кивает на пёстрый половичок, по которому важно, как барынька, переступает на крохотных лапках ещё одна Анютина квартирантка.

– Уй! Уй! Моя ящерка! Целёхонькая! Живая?!

Старушка смаргивает слезу.

– Эдак, золотце! Мы ведь тоже с тобой живые! И ты, и я! Уберёг Всевышний. И слава Богу!  Будем жить – не тужить. Как-нибудь, моя крошечка. Время с нами. Будут празднички и у нас!

– Будут и кони в гриве! – вспоминает Анюта любимую мамину поговорку.

Вспоминает и побирушка, но уже своё, вынесенное из жизни, отчего на лицо её укладывается улыбка:

– Эдак, милая! Жизнь покатится, как тарантас, на всех четырёх колёсах!

Угодила старушка детской душе приветливыми словами. Голосок  у Анюты, как колокольчик под новой дугой, звенит-разливается по избушке:

– На всех четырёх! Я бы на этих на четырёх так бы сейчас, э-эх, быстрёхонько-быстро!.. – Анюта волнуется. Щёчки горят, передавая скрытную радость, а вместе с ней и ту воспаляемую мечту, которая воскрешает.

– Куда бы ты, ягодка?

– К маме...  

 

 

 

Если вас интересуют оптовые поставщики, заходите на сайт opt.biznet.ru Здесь представлена база данных оптовых поставщиков. Можно создать свою бесплатную страницу и разместить информацию о товарах, которые продаёт или производит ваша компания. А можно ознакомиться с предложениями других поставщиков или оставить заявку на нужные товары. Поставщики обязательно откликнуться. 

 

   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Бог Есть Любовь и только Любовь и Он Иисус Христос
Официальный сайт Южнорусского Союза Писателей
Омилия — Международный клуб православных литераторов