Жертва сладости немецкой

1

2383 просмотра, кто смотрел, кто голосовал

ЖУРНАЛ: № 80 (декабрь 2015)

РУБРИКА: Проза

АВТОР: Полотнянко Николай Алексеевич

 

Жертва сладости немецкойИсторический роман

 

Продолжение. Начало в №№ 78, 79.

 

ГЛАВА  ТРЕТЬЯ

 

- 1 -

 

В один из июньских дней 1663 года дьяк Алмаз Иванов, вернувшись из государевых палат в Посольский приказ, без промедления вызвал к себе дьяка Дохтурова, под началом которого, в числе других, был и шведский стол.

– Ты не запамятовал, Герасим Семёнович, как два месяца назад из Пскова прибегал гонец и доложил, что к ним явился шведский посол Адольф Эберс, предъявил свою полноправную грамоту о назначении его комиссаром шведского подворья на Москве? – сказал думный дьяк, проглядывая лежавшую перед ним на столе толстую посольскую книгу.

– Я держу в памяти приход шведов, – доложил Дохтуров. – А что они уже близко?

– Ещё как близко, – вздохнул Алмаз, огорчённый неизбежной докукой, какую вот-вот доставят вместе с собой шведы. – Они явились, чтобы установить, сколько денег получат по Кардисскому миру. Я помню, как намучился с ними в Стокгольме, когда спорил, сколько им дать за корелу и ижору, кои перебежали от них к нам в Россию. Вот, велел поднять договорную грамоту за 1649 год, – дьяк надел очки и заелозил пальцем по странице раскрытой книги. – Сам писал, не доверил писщику листовое письмо. Вот и запись – сто девяносто тысяч рублей за утекших на нашу сторону шведских крестьянишек.

– Стало быть, великий государь, памятуя твою стокгольмскую службу, поволил тебя поставить главным переговорщиком со шведами? – вопросил Дохтуров.

– Что у него думных людей не стало? – удивился Алмаз. – Есть и помоложе меня, кто рвётся поспорить с Эберсом, который жил уже на Москве целых три года полномочным представителем шведского короля.

– Не ко времени шведы явились, – проворчал Дохтуров. – Толмач Юргенс стал совсем плох, а кем его заменить? Второй толмач застрял с гонцом Леонтьевым в Швеции. Не брать же толмача из кукуйских немцев?

– Помнится, Эберс по-нашему уже начинал кумекать, – задумчиво промолвил Алмаз. – Котошихин тоже, вроде, бормочет по-свейски. Пока доброго толмача не сыщем, они друг друга поймут. А ты сейчас же съезди к Юргенсу, может он не при смерти, а пьян в стельку валяется, так встряхни его, пусть опамятается.

Алмаз повернулся к оконцу в стене, за которым виднелась голова его ближнего подьячего:

– Ферапонт! Зови Котошихина.

– Эберс мне известен по переговорам в Кардиссе, – сказал Дохтуров. – Тогда от имени своего короля он написал много наказов своим послам и немало нам попортил крови.

– Я и сам его таким знаю, – согласился думный дьяк, задумчиво глядя на склонённую в рабьем поклоне спину Котошихина. – А ты, Гришка, что ведаешь про шведа Эберса?

Душа подьячего чуть не оборвалась со страха с той нитки, на которую её подвесил Господь, и он похолодел в ожидании, что сейчас Алмаз объявит, что ему ведомо об его встрече с Эберсом в Стокгольме.

– Знаю, что есть такой советник у шведского короля, – запинаясь, промолвил Котошихин.

– Завтра ты его увидишь, – сказал Алмаз. – У нас незадача вышла с Юргенсом, и тебе придётся толмачить при въезде шведов в Москву. Как, справишься?

У Котошихина отлегло от сердца, он взвеселился и бодро тряхнул головой:

– Слова я не позабыл, а вот говорить по-свейски приходилось редко.

– А ты сегодня встряхнись, проговори все слова, что помнишь, а тем временем Дохтуров проведает Юргенса, сдаётся мне, что толмача надо лечить батогами, а то он точно отдаст Богу душу, упившись хмельного.

Мастерская «Артель» http://artel-msk.ru/doc_70.html занимается резкой проёмов. Используется алмазная резка, которой подвластны любые стены из любых материалов. Алмазная резка – это самый технологичный и тихий способ работы. Минимальные шум и вибрация, зато максимальная точность резки и отсутствие сколов. 

Думный дьяк велел Дохтурову и Котошихину оглядеть посольское подворье и определить палаты, в которых будет жить Эберс со своими людьми, назначил двух приставов для встречи посольства, подписал подготовленные ими требования в Конюшенный приказ о выделении добрых лошадей и кареты для посла,  в Стрелецкий приказ – о выставлении стрельцов вдоль улицы, по которой посольство будет проезжать к Кремлю, в Дворцовый приказ – о выделение мясных, рыбных, хлебных и прочих припасов для прокорма шведов на все дни, пока они будут пребывать в Москве. Шведское посольство из-за его невысокого статуса встречали по малому чину встреч представителей иностранных государств. Эберс приехал докончить уже решённое дело, и почёт, оказываемый ему, был, соответственно, невелик.

Едва Дохтуров и Котошихин вышли от начальника приказа, как встретили стольника Прончищева, которому великий государь поручил приветствовать от своего имени шведов, согласно посольскому чину ввести их в приёмную палату, где должна состояться встреча с царём и вознесение подарков царскому величеству.

Прончищев был прост в общении и со своими соратниками в сражениях со шведами по заключению мирного договора в Кардиссе не чинился:

– Опять придётся обороняться от шведов, но уже близ Москвы. Как, Герасим Семёнович, устоим?

– Вот если Гришка подопрёт нас своим плечом, то выдюжим, – улыбнулся Дохтуров. – Он назавтра наш толмач, на него вся надежда, Иван Афанасьевич.

– Это почему же? – удивился стольник.

– Сыпанет шведам матерно по-ихнему, они сразу и руки в гору поднимут. Гришка наперёд весь русский мат на их язык перевёл и со шведской матерщиной перемешал, вот такой у нас знатный толмач, Иван Афанасьевич.

– Зря так говорите, Герасим Семёнович, – обиженно сказал Котошихин. – У шведов матерных слов и в заводе нет.

– Как же они обходятся? – удивился Прончищев. – Что, и срамные места не называют, а только пальцем на них указывают?

– У них всему есть своё имя, но срамным они перед лицом друг друга не размахивают, – сказал Котошихин. – Но я наслышан, что Эберс так хорошо говорит по-русски, что толмач ему не нужен.

– Вот завтра об этом и узнаём, – сказал Прончищев.

В Москве до Алексея Михайловича иноземные послы постоянно не живали, при приезде на какой-то срок им давали для житья подворье какого-нибудь архиерея или другие подходящие помещения, но недавно  в Китай-городе было выстроено большое каменное подворье, которое почти не пустовало, совсем недавно его населяло цесарское посольство Майерберга, чуть раньше жили датчане с посланником Ольделандом. Иноземцы были не очень довольны умением русских зодчих, постанывали, что в покоях ветрено и холодно, отхожие места нечисты, и в них можно провалиться; по ночам на спящих сыпались с потолка клопы, но они терпели неудобства, понимая, что московское гостеприимство дорогого стоит, и без русского царя в Европе трудно прийти к общему согласию.

На Посольском подворье дьяка Дохтурова не ждали, и его с Котошихиным встретил посреди неметёного двора, усыпанного конскими шевяками, старый облезлый козёл, который, увидев посольских людей, пошёл, потрясая рогами, на них приступом, но они успели вбежать на крыльцо, где сошлись с подьячим подворья Копыловым.

– Так-то ты правишь Посольским двором! – пошёл на него с кулаками Дохтуров. – С какого лиха козла держишь?

Копылов знал, как дерутся дьяки, и подставил под удар спину, укрытую толстой суконной однорядкой.

– Это уличный козёл! – оправдывался подьячий. – Почём я знаю, с чего он сюда лезет!

– Где твои люди? – скоро остыв, вопросил Дохтуров. – Завтра сюда явятся шведы, но до них с батогами сюда явлюсь я, и быть тебе, Тимошка, нещадно биту, коли не будет всё прибрано, вымыто, вычищено. А ну, веди в поварню!

В котлах, жбанах и поварешках ничего не было, кроме застывшей сальной копоти. Дохтуров снова вспылил и, схватив черпак, кинул его в подьячего, который увернулся и спрятался в чулан.

На шум и бряк, учинённый дьяком, из палат подворья и каменных подклетей изб стала выходить на свет посольская обслуга: повара, поварихи, кухонные мужики, поломойные женки, прачки, истопники и прочие людишки, которых использовали на всяких посылках и для разных услуг.

– Да тут не меньше ста дармоедов! – поразился Дохтуров. – Это ж, какую уйму деньжищ они забирают! Да ещё и кормятся здесь!

– Копылов! – крикнул дьяк. – Вылезай из чулана, от батогов не схоронишься! Возьми всех людей в работу. Я к ночи зайду, гляну, как ты постарался. Ужо и ты гляди у меня, не огорчи дьяка своим нерадением.

Котошихин на Посольском дворе бывал редко и, отстав от Дохтурова, поднялся по широкому крыльцу на второй этаж, оглядел всё подворье сверху и сразу заприметил, сначала за оградой,  а потом и в воротах знакомую карету.

«Хотя в Москве деревьев почти нет, но мы живём, как  в лесу, – подумал Котошихин. – Иначе откуда, как ни от эха, Яков Блуме проведал о приезде шведского посольства?»

Гришка появлению немца не обрадовался, слишком памятным было для него расставание, когда он по его милости, чуть не попал дьяку Алмазу в подозрение, утратил Сельму, которая, обвенчавшись с полковником Колем, стала одной из первых кукуйских барынь, вырядилась в камку и парчу, в и кирхе занимает место в первом ряду, вызывая дружную ненависть немецких дворянок, которых к себе в жёны офицеры привезли из своих стран.

Котошихин узнал о возвышении своей зазнобы на днях, когда на Варварке увидел немецкой работы карету, в которой, разряженная в шелка, сияя золотыми и алмазными украшениями, восседала Сельма, а рядом с ней на громадном рыжем жеребце гарцевал полковник Коль в железном шлеме и доспехах, и грозно поглядывал на прохожих и нищих, которые глазели на немецкую женку и её страховидного сторожа. Гришка, толкая людей, забежал вперёд кареты и встал на краю обочины этаким разгульным фертом, коему всё нипочем, заломив шапку и засунув руки под распахнутую однорядку за пояс. Сельма скользнула по нему ленивым взглядом, а полковник Коль ударил шпорами жеребца, и тот скакнул к обочине и задел боком Котошихина, который остался жив, но был перепуган и осмеян толпой.

Обида на Сельму ещё не выветрилась из его сердца, и он, спускаясь с крыльца, не ускорил шагов, хотя увидел, что из приехавшей кареты точно вышел Яков Блуме и, поклонившись Дохтурову, начал с ним оживлённую беседу. Дьяк его заметил и поманил к себе, увидел его и Блуме, и тоже стал давать Котошихину знаки, чтобы тот не чурался знакомства с ним, а приблизился к его немецкой милости.

Гришка был незлопамятен, и, обнявшись с немцем, почувствовал к нему то же самое сердечное влечение, как и при первой встрече.

– Мой бог! – воскликнул Блуме. – Мы, скоро год, как с тобой не встречались, Григорий!

– Не было случая свидеться! – сказал Котошихин. – Как жив-здоров Генрих Крузе?

– Дня не проходит, чтобы он не вспоминал добрым словом дьяка Алмаза, – сказал Блуме. – Говорит, что после батогов он стал лучше разуметь московитов и весьма хвалит ваши порядки.

– Гляди, как прозрел! – хмыкнул дьяк Дохтуров. – Хорошо бы всякого иноземца на пограничной стороже сначала поколотить палками, а потом давать ему подорожную до Москвы. Может, тогда наших хулителей поубавилось бы.

– А ты, Яков, как спроведал, что завтра сюда явится шведское посольство? – сказал Котошихин.

– Тоже мне тайна, – рассмеялся Блуме. – Я зашёл в лавку к приятелю и тут же услышал от приказных людей, что завтра будет въезд посла Эберса в Москву. Город гомонит об этом уже не первый день. Народ ждёт радости – залезть на заборы и крыши, чтобы поглазеть на приезжих немцев.

– Что ж, приезжай завтра, – сказал Котошихин. – А если не терпится, то ступай к Эберсу сейчас. Впрочем, как знаешь…

Дьяк Дохтуров уже укоризненно поглядывал на Гр ишку, кото-

рый болтал с немцем о всяких пустяках, и затем многозначительно кашлянул.

– Поторопись, Гришка! Я завезу тебя домой. Или ты забыл, что завтра тебе встречать Эберса и говорить как толмачу по памяти титул великого государя и титул шведского короля. Я завтра тебя не отпущу из приказа, пока ты их назубок не выучишь и не прочтёшь наизусть.

Он довёз Котошихина до его подворья и поехал проведывать толмача Юргенса о его здоровье или притворстве, а Гришка заперся в избе, завалился на лавку и проспал до того самого времени, когда боевые часы на башне не пробили конец одиннадцатого часа. При тусклом мигающем свете лампады он оболокся в праздничную, из зелёной камки, рубаху, пристегнул к ней ожерельный воротник, украшенный десятком жемчужин, обул лёгкие из юфтевой кожи сапоги с красно-зелёными голенищами и чёрными, обложенными вокруг подошв серебром, головками, надел однорядку из аглицкого тонкого сукна и, прихватив шапку, поспешил к Посольскому приказу.

Между колокольней Ивана Великого и избой приказа была коновязь, и возле неё стояли оседланные кони для приставов, подьячих и служек, коих нарядили встречать шведское посольство. Многие из них уже были здесь, одетые в свою лучшую или взятую в казне одежду, все находились в приподнятом настроении, поскольку въезд послов, как и их проводы, рассматривались ими как праздник, нечто вроде свадьбы, где приказные люди были и распорядителями и участниками торжества. Подобные чувства испытывали и многие москвичи, которые на время въезда в столицу посольства отставляли свои ежедневные дела в сторону, оболокались во всё красное и лучшее и с раннего утра начинали толпиться и толкаться на обочинах улиц, по которым должны были проследовать к Кремлю посольские иноземцы.

Главная ставка всего этого действа находилась в Посольском приказе, в комнате, где заседал Алмаз Иванов. Рядом с ним находились дьяк Дохтуров и самые смышлёные подьячие. Герасим Семёнович завидев Котошихина, схватил его за руку и, отводя в угол комнаты, потребовал:

– А ну, вычти титулы государей, да только не ори.

Гришка громким шёпотом проговорил титулы, в которых дьяк не узрел ни одной ошибки, и одобрительно потрепал подьячего по плечу.

– Гришка готов! – объявил он начальнику приказа.

– А что Юргенс? – спохватился Алмаз. – Ты у него был?

– Нашёл в мыльне. Пока он в похмельной болести, но завтра будет готов толмачить великому государю.

– Ты его держи под приглядом, – хмуро сказал Алмаз. – С нашими толмачами совсем нет сладу.

В комнату вошёл пристав и доложил, что поезд шведского посла миновал Андреевский монастырь и стал спускаться с Воробьёвых гор.

– Жидовинов! – встрепенулся думный дьяк. – Выходи помалу своим поездом навстречу шведам. А ты, Гришка, с двумя приставами поезжай поперёд Жидовинова и делай своё дело!

Народу вокруг Посольского приказа заметно прибавилось, подъехали две кареты, запряжённые породистыми конями белой масти, украшенные роскошными лисьими хвостами, которые свешивались с ушей аргамаков и с дуг упряжи. Кареты были убраны коврами и внутри, и снаружи.

– Поезжай, Гришка! – сказал Жидовинов. – А мы после подтащимся.

Котошихин, чтобы быть уверенным в езде, отвязал от коновязи спокойную чалую кобылу, на которую никто из приставов не позарился, проверил, хорошо ли она оседлана и взгромоздился на лошадь, которая под ним слегка осела на круп, но скоро выправилась и, помахивая хвостом, порысила за конями приставов, затеявших очередной осмотр посольского въезда.

На сегодня приезд послов в государевы палаты не ожидался, и на Красной площади уже закипали многолюдством бесчисленные торговые ряды. Приставы прямо-таки горели желанием показать свою власть, и нерасторопные прохожие получали от них награждение ударами коротких свитых из ремней бичей, что было наукой и остальным: люди размыкались перед властными людьми, как трава под порывом сильного низового ветра. Подобное почтение людей заставило Котошихина приосаниться, и он запоглядывал по сторонам, переполняясь уважением к своей особе, и когда какой-то мужик-деревенщина, ополоумев от московской суеты, метнулся перебежать перед ним улицу, то Гришка выхватил бич и со всего размаху опоясал ротозея сплетённым ремнем.

Восходившее солнце светило всадникам в спину и не мешало им видеть, что было перед ними, и скоро Гришка узрел двигавшийся малой скоростью от Москва-реки к Тверским воротам поезд шведского посольства. Заметили его и приставы, они дружно гикнули и помчались, пугая народ, навстречу шведам. Котошихин решил не спешить, он чувствовал, что им начинает овладевать волнение, и не находил этому причины, кроме той, что он побаивается встречи с Эберсом. Он живо представил советника наяву, вспомнил ту обволакивающую мягкость, с которой швед навязал ему опасное поручение в Москву, и Гришка ему не воспротивился, а даже испытал счастливое волнение, что стал полезен такому удивительному человеку.

Эти воспоминания помогли Котошихину преодолеть сомнения, и он приблизился к шведам, испытывая начинающее возгораться в нём любопытство к скорой встрече с послом.

Эберс находился в карете с открытым верхом в окружении нескольких ратных шведов, восседавших на толстоногих раскормленных конях. Посол был недоволен: подъехавшие приставы опять остановили движение посольства, чтобы кого-то подождать. Котошихина он заметил, узнал, и его лицо озарила улыбка, кою он тотчас погасил, чтобы не обнаружить своё опасное знакомство с московитом.

– Это, господин посол, – довольно развязным тоном произнёс пристав, – толмач Посольского приказа Котошихин.

Эберс неузнавающим взглядом окинул Котошихина и вымолвил по-свейски:

– Может здесь кто-нибудь объяснить, что от меня требует этот скиф?

Гришка довольно легко понял, о чём его спросил посол, и храбро заговорил на его языке:

– Приставы просят, твою милость, подождать прихода встречных карет, куда ты должен переместиться.

Речь далась Котошихину трудно, но ему помогал Эберс: благожелательно посматривал на неловкого толмача, один раз даже подсказал нужное слово.

– Скажи этим  дурням, – улыбаясь, промолвил  Эберс, – чтобы

они не колготились вокруг меня, а скорее доставили ваши посольские кареты. Представляю, что это за колымаги!

Переводить брюзжание шведа Котошихину не пришлось, к ним приближались всадники, кои вели с собой в поводу трёх лошадей: двух с седлами и одну без седла, они же доставили кареты, в одну поместился Эберс, другая пока осталась пустой, и посольский поезд продолжил движение, однако скоро опять встал: пришла очередь Котошихина исполнить главную обязанность встречного толмача: вычесть послу титул великого государя. Гришка слез с лошади, пригласил Эберса выйти из кареты, а всем остальным спешиться и обнажить головы.

– Божией милостью великий государь царь Великия, Малыя и Белыя России… – возгласил Котошихин на одном дыхании большой титул и нигде не запнулся, но покраснел, как варёный рак, и, вымолвив последнее слово, осторожно вдохнул малую толику воздуха и не раскашлялся, не расчихался, и достойно исполнил порученное ему дело.

Тем временем к посольскому поезду приблизились два старших пристава, наряженные в персидские  парчовые кафтаны и плащи из сукна лимонного цвета, с шарфами, расшитыми серебром и золотом, в дорогих собольих шапках. Пристав Жидовинов стал перепираться с Эберсом, кому из них первому ступить на землю, чтобы обменяться прочтениями титула русского царя и шведского короля. Жидовинов переупрямил шведа, титулы были прочитаны, приставы поместились в карету, и поезд медленно тронулся в путь. Котошихин оглянулся и прикинул, что пройдено всего с две версты, а солнце уже подкатилось к полудню.

По мере продвижения посольства народу на улицах всё прибывало, за Неглинным мостом люди уже стояли плечом друг к другу, сидели на заборах, висли на крышах и жадно взирали на шведов, которые тогда числились одними из первейших врагов православной Руси. Бывалые москвичи переговаривались и соглашались между собой в том, что немецкие послы въезжают в Москву скучно, нет от них ни шума, ни треску, ни блеску, на который так падко простонародье. Иное дело, когда являются азиаты, в 1642 году хивинское посольство своим видом людей, явившихся из сказки, так поразило толпу, что и через двадцать лет москвичи помнили  и пардусов, которых вели на коротком поводке обнажённые до пояса багатуры, и верблюда с золочёными копытами и корзиной между верблюжьих горбов, в которой отвратно орали и растопыривали длинные, алмазно вспыхивающие перья, царские птицы павлины, и громадную полосатую кошку в клетке с горящими, как угли, глазами, от вида коей все московские собаки попрятались в свои подворотни. Вот это было знатное  позорище, а на шведов московские люди таращились в ожидании, что случится такое, над чем можно было бы позубоскалить, но ни один швед ни запнулся, ни сверзился, загремев железными доспехами, с коня, посольский поезд проследовал, оставив позади себя зевак, на обширное чисто выметенное и сбрызнутое водяной пылью подворье, и шведы враз повернули свои носы в сторону поварни, откуда дразняще скусно пованивало мясными и рыбными яствами, и слуги уже несли в обеденный зал хлебные, хмельные и прочие припасы, а наверху между столов прохаживались два пристава и приглядывали за обустройством встречального пира.

Эберс, выйдя из кареты, заоглядывался, отыскивая глазами Котошихина, но увидел, как на Посольское подворье въезжает карета, которую сопровождает вооружённый всадник.

– Кажется, ещё одно посольство явилось? – сказал он своему помощнику Муресу.

К карете поспешил подьячий Посольского двора, но встал на полпути: приезжими оказались важные немцы – полковник Коль, торговые люди Блуме и Крузе, и его прелестная племянница Сельма, весьма грациозно и призывно совершившая поклон шведскому послу, и тотчас заслонённая от заинтересованного взгляда Адольфа Эберса мощным станом покинувшего седло полковника Коля.

Сотоварищ Эберса по явным и тайным делам Яков Блуме представил ему кукуйских немцев, которые поздравили посла с благополучным прибытием в Москву, и каждый пригласил его побывать у него в гостях. Эберс откликнулся лишь на приглашение Сельмы, и сделал это не с каким-то умыслом, а исключительно из кавалерской галантности. Все, кроме Коля, именно так это и поняли, но полковник стал пофыркивать и горячо, как борзой конь, дышать через ноздри.

– Узнай у пристава, – обратился посол к Котошихину, – могу ли я пригласить своих соотечественников за пиршественный стол.

Жидовинову просьба Эберса пришлась не по вкусу, он стал долго и нудно толковать о посольском обычае, дескать, такого ещё не бывало, чтобы какие-то сторонние люди садились за пиршественный стол, может, в Швеции и есть такой порядок, а Москва его не знает.

Котошихин принялся через пятое на десятое переводить возражения Жидовинова, и скорее всех сообразил, что делать, Яков Блуме. Он велел слуге отвязать от задка кареты громадную корзину и помог ему поставить её на землю. Все, притихнув, наблюдали за немцем, а он, коверкая русскую речь, но вполне понятно, обратился к приставу:

– Тебе, Василий Степанович, давно известно, как нелегко нам, немцам, привыкать к русским яствам. Эти кушанья, что в корзине, приготовлены в Новой Слободе по-европейски, и мы предлагаем устроить складчину, вполне по русскому обычаю. Посол ещё не принят великим государем и волен есть и пить, с кем пожелает.

Блуме снял с корзины крышку и открыл для взоров присутствующих её содержимое: здесь были хитрые поварские изделия, всякие колбасы, сосиски, рулеты, паштеты, мясные шейки, копчёный гусь – всё это пристав Жидовинов сразу углядел, но ещё большего рассматривания им удостоился дубовый бочонок, в коем поплескивался ромус, поставленный рядом с корзиной все тем же молчаливым слугой.

Бывалый Жидовинов не дал устного разрешения на присутствие кукуйских немцев, но и не воспретил, и Эберс, правильно истолковав сей знак, сказал, делая приглашающий взмах рукой:

– Пора, господа, познакомиться с покоями!

И все немцы подошли к крыльцу средних палат и стали по нему подниматься на открытую площадку, где их встретил подьячий Копылов, поклонился и произнёс:

– Добро пожаловать, ваша милость, в свои покои!

– А где толмач? – по-свейски сказал Эберс и заозирался.

Гришка доплёлся всего лишь до половины лестницы, внезапное появление немцев, особенно Сельмы, в сопровождении воинственного супруга, сильно смутило Котошихина, и он стал искать возможность, как можно скорее покинуть Посольский двор. Услышав, что его торопят, толмач взбежал на площадку и сказал Эберсу:

– Подьячий просит тебя пройти в покои.

Комната для посла была просторной, мебель в ней находилась русская – широкая лавка, застланная медвежьей шкурой, которую Эберс сразу ощупал, большой стол, всякого размера скамейки, столец для письменных дел, два шкафа, большой сундук и деревянный жбан с крышкой, выглядывавшей из-под лавки, который сразу заинтересовал Эберса.

– Что это за предмет? – сказал швед и осторожно затронул жбан носком сапога. – Может, он начинён порохом? Русские умеют ловко взрывать крепостные стены.

– Это ночной горшок, – успокоил посла Котошихин и снял с него крышку.

Блуме заглянул в жбан и удивился:

– Там какая-то трава…

Подьячий посольского двора, сопровождавший немцев, сунулся к горшку:

– Это укроп, для приятного запаху, господа. Я сам это удумал.

Продолжить беседу на столь приятную для обоняния тему гостям и хозяину помешал Мишка Прокофьев, который безошибочно определил среди немцев шведского посла и, низко ему поклонившись, довольно торжественно возгласил, что он послан начальником Посольского приказа думным дьяком Алмазом Ивановым, дабы от его имени приветствовать господина посла, осведомиться о его здоровье и узнать, есть ли у него в чём-нибудь нужда.

– А ещё думный дьяк велел мне собрать о посольстве некоторые сведения, – сказал Прокофьев и, достав из сумки письменные снасти, разложил их на столе, изготавливаясь для допроса.

– Как же я буду отвечать, когда у меня голова от встречи болит, – сказал Эберс. – Приходи завтра и потолкуем.

– Думный дьяк велел мне не уходить, пока я не получу ответы, - сказал Прокофьев и развернул лист. – Объяви всех людей, их звания и чины, и прозвища, кои пришли в посольство? Есть ли у посольских людей товары, не явленные на таможне, а также запрещённые к ввозу: табак, всякие приворотные зелия, бумажные листы с памфлетами и прочие вредные изделия и снадобья? Выполняет ли Речь Посполитая все пункты договора, заключённые ей со Швецией в Оливе? Кто из русских людей без ведома великого государя обитает в Швеции? Продолжаются ли на море баталии шведских кораблей с датскими? Почему в Нарве были задержаны товары торгового человека Самоварова? Когда будут поставлены в Москву пятьсот мушкетов, деньги за кои уплачены сполна ещё два года тому? Какие дары намерен посол преподнести великому государю на завтрашней встрече в Кремле?

Выслушав вопросы, Эберс огорчённо глянул на Котошихина:

– Скажи подьячему, что ответить на вопросы без раздумья я не смогу.

– Он не отвяжется, – по-свейски сказал Гришка.

– Как же его обойти?

– Отдай ему на растерзание своего советника Муреса. Я знаю этого подьячего, он не уйдёт, пока не запишет все ответы, и ещё после будет перетаптываться у порога, пока не возьмёт посул.

 

 

- 2 -

 

Дьяк Алмаз с брезгливым видом разглядывал стоящего перед ним толмача Юргенса.

– Не прошло и полгода, Густав, когда ты клялся, что не возьмёшь в рот хмельного, как опять упился, да ещё в самый неподходящий час. Вчера пришлось Котошихина посылать толмачить шведскому послу, а тот язык постигал самоукой, а ты природный немец, но, может, –нет? Может, твой родитель из наших кабацких питухов, что днюют и ночуют в кружалах?

– Не изволь гневаться, милостивец, – жалобно возгласил Юргенс. – Я уже трезв, и отслужу тебе всё, что задолжал.

– Ты не мне, а великому государю служишь! Это он изволил пожаловать тебя из пленного раба в толмачи Посольского приказа, жалованье у тебя выше, чем у старшего подьячего. Ты что, возмечтал так прожить до смерти? Не выйдет! На Москве незаменимых людишек нет! А сейчас ступай к Жидовинову и поезжай с ним на Посольский двор к шведскому послу.

Пристав, хотя вчера изрядно попировал с немцами, был свеж и деятелен.

– Вот и ты, Густав, на моё счастье ожил! – сказал он. – Вчера Гришка толмачил, но я ему не верю, он может и такое перевести, чего у посла в разуме не бывало.

Шведское посольство, предупреждённое о встрече с царём, с утра было на ногах. Немцы мылись, брились, подравнивали волосы, подвивали усы, вытрясали одежду от дорожной пыли, начищали на ней медные пуговицы и пряжки, обихаживали сапожными щётками обувь, оглядывали свои шляпы, на которых по случаю торжественного прихода к царю, заменяли старые, истрепавшиеся в дороге петушиные перья на другие, ещё неношеные. Московские удобства не способствовали скорому завершению приведения посольства в требуемый для представления великому государю порядок, и Адольф Эберс кое-на-кого прикрикнул, чтобы они не копошились, излишне не выряжались, а поспешали, ибо сейчас явятся приставы со своим уставом и поблажки никому не дадут.

Сам Эберс обладал счастливой способностью выглядеть достойно и пригоже во всякой обстановке. Ему недавно исполнилось сорок лет, он был высокого, как все шведы, роста, и на всех производил впечатление прямодушного викинга, и это было чистой правдой по отношению к своим; славян, и русских, и ляхов, Эберс презирал, полагая, что по отношению к ним возможна любая подлость, если только она послужит на пользу шведскому Великодержавию. Пять лет назад он покинул Москву, где три года был резидентом, за это время швед достаточно хорошо для иноземца узнал Россию, но ни уважения, ни любви у него к ней не прибавилось, и больше всего он был огорчён тем, что так и не заимел тайного доступа в Посольский приказ через своего лазутчика, хотя совершал в этом направлении подходы, присматривался к подьячим, переводчикам и толмачам, но сделать кому-нибудь предложение так и не решился.

Россия заключила в Кардиссе мирный договор со Швецией, но выглядел он как поражение. Шведам были уступлены земли, города и дано согласие на выплату денег, которую правильнее было бы назвать контрибуцией. В Кардиссе русские согласились на эту уступку, скрепя сердце, два года тянули с открытием переговоров по этому вопросу, спорили о месте, где провести съезд послов, наконец, шведы приперли русских к стенке: явились в Москву с довольно строгой грамотой своего короля, после чего великий государь был вынужден назначить своего переговорщика.

Однако, как ни торопились шведы прибраться к появлению на Посольском дворе приставов, они явились, да не одни, а привели с собой двенадцать всадников на белоснежных конях, в дорогой сбруе, привели коней той же масти для шведов, а для посла была привезена дорогая своим узорочьем карета, запряженная также двумя белоснежными лошадьми.

Приставы велеречиво поприветствовали посла, справились о его здоровье, нет ли у него жалоб на русское гостеприимство, на что Эберс отвечал цветистой благодарностью за проявленную к нему и к его людям заботу.

– Мы должны вопросить твоё свейское превосходительство, – важно сказал Жидовинов, – послал ли его величество король свейский подарки великому государю?

– На этот раз, – ласково улыбнувшись, ответствовал Эберс, – шведский посол преподнесёт великому государю подарки от себя лично.

– Не изволит ли господин посол явить свои подарки государевым приставам?

– Мурес! – позвал Эберс своего помощника. – Подарки готовы?

Тут же был вынут из укладок и открыт каждый ящик, в котором, завёрнутые в ткань, находились подарки, их освободили и показали приставам, те их оглядели и скуксились, уже давно царскому величеству не подносили столь скудные дары.

Чтобы избавиться от возникшей неловкости, Жидовинов попросил посла садиться в карету, а его сопровождению – на коней. Началась небольшая предотъездная сумятица, но скоро все заняли свои места, и торжественная процессия вышла из ворот Посольского двора. Впереди следовали двенадцать красиво убранных всадников, за ними Мурес, исполнявший обязанности гофмейстера посольства, далее следовал секретарь посольства с верительной грамотой шведского королевского величества.

Перед каретой посла несли подарки: зеркало в красивой чёрной раме, два серебряных с позолотой кувшина и большой золочёный бокал. За подарками ехал посол, впереди его находился на облучке толмач Юргенс, а лошадей вели два назначенных для этого человека в дорогих кафтанах и шапках. Кремль был рядом и, перейдя через мост, посольство вступило на площадь, окружённую с трёх сторон государевым дворцом и домами знатнейших бояр.  Вдоль пути, по которому следовало посольство, были расставлены двойным строем стрельцы государева стремянного приказа, одетые по левой стороне в жёлтые, по правой стороне – зелёные кафтаны, с мушкетами в руках. Эберс пригляделся: мушкеты были ему знакомой свейской работы, а стрельцы все молодые и здоровые, с румянцем в обе щеки, парни. А вот это было шведу не в радость: Россия была относительно многолюдна, тогда как свеев насчитывалось менее миллиона, но держали они под собой всё побережье Балтийского моря.

Не доезжая царского дворца, посольский поезд остановился, шведы спешились, посол вышел из кареты, чуть позади его остановился толмач Юргенс, на царском крыльце показались и стали спускаться с него стольник Прончищев и думный дьяк Алмаз Иванов. Юргенс подсказал послу, что следует идти к крыльцу, на ступеньках государевы и посольские люди сошлись, и Адольфу Эберсу пришлось пережить несколько неприятных мгновений, поскольку он, выслушивая приветствия думного дворянина, находился глазами на уровне средней пуговицы его кафтана, чем допустил явную поруху чести шведского короля. Он едва утерпел достоять до конца произнесения титула великого государя, но всё когда-нибудь да заканчивается, и посла, оставившего свою шпагу, с несколькими людьми его свиты ввели в приёмную палату, которая оказалась довольно мрачной на вид, всего с двумя небольшими окнами комнатой, столь обильно убранной прекрасными персидскими коврами, что они были в ней везде, кроме потолка, разрисованного золотыми цветами и яблоками.

В палате по правую сторону от дверей сидели десятка два бояр в парадной одежде, а за ними стояли человек с пятьдесят в золочёных кафтанах из казны, все с непокрытыми головами. Эберс видел вблизи великого государя всего несколько раз и с любопытством, но не назойливо, к нему присматривался. Алексей Михайлович восседал на серебряном троне, на верхней части спинки которого был изображён двуглавый орел. На голове у царя была шапка из серебряной ткани, отороченная собольей каймой и увенчанная маленькой коронкой. Верхняя одежда великого государя тоже была из серебряной ткани, а в руке он держал серебряный скипетр, а рядом с троном на серебряной подставке находилось царское яблоко – золотой шар с крестом наверху, сиречь держава.

Впереди царя, по двое с каждой стороны, стояли статные витязи в прекрасных белых, отделанных мехом горностая, одеждах, имевшие в руках откинутые на плечо топорики с широким лезвием, и заметно важничающие своей к великому государю близостью. По правую руку от царя стоял его тесть Илья Данилович Милославский, а по левую – свояк царя Борис Иванович Морозов. Сих могущественных царедворцев Эберс в свою прежнюю бытность в Москве почтил посулом не ради выгоды, а для знакомства, и они его приняли с небрежностью природных властителей.

Когда все придворные и посольские люди заняли положенные им места, стольник Прончищев сделал знак послу начать своё выступление, и все затаили дыхание, придирчиво наблюдая, как Эберс правит поклон великому государю, который во время произнесения титула королевского величества встал, а Милославский снял с него шапку. С обнажённой головой царь спросил о королевском здоровье, затем Эберс подал королевскую верительную грамоту, которую принял боярин Морозов и сразу же отдал думному дьяку Алмазу для внимательного её прочтения и подготовки ответа послу от царского величества.

Представление подарков было для Алексея Михайловича самой интересной частью посольского приёма, и он принимал подарки всегда сам, с любопытством разглядывая всякие хитрые немецкие вещицы, не исключая и заводных кукол, наряженных рыцарями и дамами, к коим особое пристрастие имела царица Мария Ильинична. Подарки шведского посла не развеселили великого государя, но и не огорчили. Он поднял золочёный бокал, заглянул в него и промолвил:

– Добрая посудина, из неё можно и квас пить, и уху хлебать.

Эберс понял это замечание, как одобрение его подношению и, встав со скамьи, на которую его только что усадил Алексей Михайлович, стал благодарить царя за оказанную ему честь.

Улучив момент, Иван Афанасьевич Прончищев, наскучив стоять молча и без дела, громкогласно объявил, что великий государь и царь жалует на вечер сего дня посла и его людей кушаньями от своего стола, а теперь допускает его к своей руке. Эберс уже раз совершал этот обряд и остался от него не в восторге, но исполнение его было обязательным, и он с постной физиономией приблизился и поцеловал пухлую и влажную руку великого государя, а тот тотчас сполоснул свою длань в серебряном ведре и утёр полотенцем.

Этим действием официальная часть приёма была завершена, стольник Прончищев проводил посла до нижней ступеньки царского крыльца, вернул ему шпагу, Эберс погрузился в карету и отбыл на Посольский двор, где, скинув с себя до исподних порток всю одежду, поспешил опустить своё разгорячённое тело в бочку с чуть тёплой водой, и стал в ней, фыркая, как конь, плескаться и резвиться. Развлечение Эберса привлекло внимание слуг Посольского двора, они поначалу глядели в сторону посла с недоумением, потом стали на него указывать руками и похохатывать, говоря, что немцы русской бани не знают, потому моются в бочках и корытах, а без дыма и пара нет у них в теле настоящей крепости и устойчивости супротив хворей.

На помощь Эберсу явился подьячий Копылов и разогнал зевак, чем воспользовался Мурес и подошёл к бочке с большим распростёртым в руках полотнищем, в которое благополучно завернулся шведский посол и, сунув ноги в сапоги, затопал по лестнице в свою комнату. Едва он успел привести себя в порядок, как во двор во главе большой толпы приставов, стряпчих и других дворянского  звания людей явился думный дворянин Прончищев. Толпа, которую он привёл за собой, несла пожалованные великим государем кушанья. Впереди шёл стряпчий со скатертью, рядом с ним другой стряпчий нёс на золотом блюде пару больших ножей с черенками из рыбьего зуба, золочёными и украшенными инкрустациями лезвиями. За ними по двое шли, как насчитал Мурес, более пятидесяти человек, кои несли по случаю Петрова поста исключительно рыбные блюда, а также в семи серебряных и позолоченных кувшинах и пяти больших оловянных кувшинах были доставлены на пир вино, мёд и водка, а пиво привезли в двух бочках на большой телеге, и тотчас вокруг стали собираться постоянные жители Посольского двора и жадно поглядывать на бочки и принюхиваться. Они тотчас бы накинулись на привезённое пиво, но его охраняли два стрельца, уже порядком хмельные, но ещё годные на то, чтобы пустить в ход свои кулаки, а то и сабли.

Стол был накрыт в большой комнате, с удивившей Эберса быстротой на нём были расставлены столько блюд, сколько на них смогло поместиться, остальные были отданы слугам чинов посольства, с некоторым количеством водки. Затем Прончищев велеречиво пригласил шведского посла занять место во главе стола, сам примостился от него сбоку, остальные чины расселись согласно своим должностям, напротив посла сел пристав Жидовинов, другой пристав поместился поближе к кувшинам с водкой и романеей.

Прончищев сделал знак виночерпию наполнить чарки водкой и затем предложил послу выпить для возбуждения аппетита. Эберс принял из его рук золотую чарку, храбро опрокинул её в рот и чуть не задохнулся от крепости православного русского напитка, и не смог скрыть своего изумления от окружающих. Возникло лёгкое замешательство, этим захотел воспользоваться толмач Юргенс, который ухватил чарку, что поболее и хотел опрокинуть её в рот, но был остановлен на полпути крепкой рукой подьячего Посольского двора, коему дьяк Дохтуров повелел бдить за толмачом и не допустить его до винопийства.

Не успели шведы от крепчайшей водки откашляться и открякаться, как по мановению руки стольника появились золочёные бокалы, наполненные на этот раз романеей, так на грубом московитском наречии именовался благородный немецкий рейнвейн. Но в ожидании произнесения неизбежных здравиц никто не решился к ним прикоснуться и все обратились к закуске. Эберс попробовал заливного со стерлядью, и оно показалось ему необыкновенно вкусным, затем решил попробовать жареной рыбы, но она так воняла постным маслом и чесноком, что взятый из блюда рыбный кусок он, наклонившись, выплюнул под стол.

Тем временем стольник Прончищев велел поставить к нему поближе серебряные кувшины с вином, затем вынул свиток, на котором были записаны все здравицы, которые он должен был сегодня провозгласить: за здоровье великого государя, за его королевское величество, за молодого царевича и будущего королевича Швеции. Все здравицы обильно запивались и заедались, и когда они закончились, Прончищев вздумал возгласить их на второй раз, но Эберс, уже имевший опыт в подобного рода посольских попоищах, объявил, что он больше не в состоянии пить и пригласил стольника в свою комнату, чтобы показать ему гравированные на меди портреты короля и канцлера. Опытный Иван Афанасьевич намёк посла истолковал правильно и, оставив руководить застольем пристава Жидовинова, поспешил за Эберсом. Портреты стольнику понравились, он долго не выпускал их из своих рук, все рассматривал да нахваливал, но краем глаза следил за слугой посла, который выставил на стол два бокала и кубок чеканной работы. Наконец Эберс привлёк внимание Прончищева к этим предметам и предложил выбрать для себя один в благодарность за сегодняшние хлопоты.

Прончищев отказался и стал уверять посла, что его заслуги нич-тожны, и хлопоты были для него не обузой, а удовольствием, и он всего лишь исполнитель воли великого государя и не заслужил ни-каких подарков. Но отказ стольника был едва ли искренним, скорее  всего он не мог решить, что взять: серебряный бокал ему нравился весом, а кубок по более филигранной отделке. Эберс, конечно, понял сомнения Ивана Афанасьевича, который даже вспотел от своего затруднительного положения и, усмехаясь людской жаднос-ти, преподнёс Прончищеву и кубок, и бокал – все вместе. Но швед ошибался: стольник, конечно, был рад получению дорогих подар-ков, но не их цене, а тому, что он за свою службу удостоился от посла столь ценных даров и, выпив на посошок, сел в свою карету, впереди поставил двух служителей с бокалом и кубком в руках, и поехал к великому государю удостоверить полученными дарами успех своей службы перед посольскими шведами.

С отъездом стольника  Прончищева пир далеко не закончился, водительство им взял в свои руки пристав Жидовинов, который, хотя, и не пропустил ни одной чарки, оставался с виду трезв и весьма деятелен. Он оглядел застолье и велел допить свои чарки тем, кто отлынивал от пития хмельного, затем пристав осведомился, скольким объёмом вина он располагает и, услышав, что хмельного – пить, не перепить, полез себе за пазуху и извлёк оттуда весьма замусоленный список, который оказался перечнем здравиц. Нацепив на нос оловянные очки, Жидовинов возгласил уже по второму кругу здравицу великому государю и царю, и с превеликой строгостью проследил, чтобы никто не увильнул от чести опорожнить чарку, затем последовали здравицы за королевское величество, за царевича Алексея, будущего шведского королевича, здоровье шведского посла, стольника Прончищева. Уже покачиваясь, Жидовинов хотел ещё раз поздравствовать посла, но Эберс сумел-таки увести пристава в свою комнату, где вручил ему на память оставшийся бокал, чем растрогал престарелого московита до увлажнения глаз. Другому приставу было подарено небольшое серебряное блюдо, но он уже напился  до  икоты  и не смог, хотя и

пытался, выразить шведу свою бесконечную признательность.

Приставы, придерживая за пазухой дары, спустились с крыльца, на последней ступеньке их подхватили слуги и бережно уложили в карету, на которой были отправлены по своим домам для покойного отдыха. Эберс стоял на верхней площадке крыльца и прощально помахивал им рукой, душевно довольный тем, что справился с московитами, не дал себя споить, как это случилось с бранденбургским послом, когда тот, перебрав крепчайшей русской водки, вдруг взгромоздился на пиршественный стол и стал на нём, делая непристойные жесты, приплясывать. О сем позорище срочно донесли великому государю, и это известие  его весьма позабавило, Алексей Михайлович любил людей открытых и весёлых и он направил к послу своего стольника, коему было велено сказать, что великий государь жалует бранденбургского  посла пятью сороками соболей за весёлость нрава. Однако, несмотря на столь щедрый дар последователей у этого посла пока что не нашлось, не хотел становиться с ним на одну доску и Эберс, поэтому и был доволен, что посольская часть пира закончилась благополучно, и он с завтрашнего дня начнёт настаивать на скорейшем открытии переговоров.

Господский пир завершился, но посольские люди даже при помощи приставов и стольника не смогли уничтожить и десятой части кушаний, пожалованных великим государем. Осталось немало медов и водки, только романея была сразу унесена в комнату посла. Подьячий Копылов подошёл к Эберсу и сказал:

– Как, господин посол, прикажет распорядиться с оставшимися кушаньями и хмельным? Сохранить до утра в сохранности блюда невозможно, в погребе нет льда, а так они прокиснут.

Эберсу вспомнился вкус жарёной рыбы, и он махнул рукой:

– Поступай с остатками, как пожелаешь!

– Обычно всё раздаем людям, – сказал Копылов. – Может, пиво оставить для посольских людей?

– Ни в коем случае! – запротестовал посол. – Не хватало, чтобы они животами стали маяться.

– Тогда я отдам всё людям, – сказал Копылов.

– Сделай так, чтобы они здесь не пили и не шумели, а то я велю драгунам охраны стрелять в них из мушкетов.

Подьячий ушёл,  удивляясь  последним  словам  Эберса:  ужели

посол недостаточно опьянел, чтобы продолжать бодрствовать и колобродить? Обслуга посольского двора меж тем ждала угощения, но всему был свой черед: мысленно всё оставшееся было разделено на число слуг. Подьячий, ключник и виночерпий, конечно, взяли всё, что захотели, в первую очередь, а затем стали раздавать еду и питьё слугам. Те были к этому всегда готовы, шли на делёжку с корзинами, большими кувшинами и вёдрами. Всем достались щедрые дары, особенно пива, его наливали по половине ведра каждому, кто жаждал этого пития. С водкой обошлись более рачительно, большую часть закрыли на замок, а два оловянных кувшина разлили питухам, и вышло по большой чарке каждому. Добрым людям и этого хватило, но нашлись и недовольные тем, что водка, как всегда, осталась у начальства, а им досталось слишком мало, только губы помочить да раздразнить душу, такие смельчаки обступили подьячего и стали просить у него водки, но получили несколько крепких затрещин от сторожей, всегда державших сторону начальных людей и получивших за своё рвение малый кувшин водки на троих.

Утишив подчинённое ему подворье, Копылов велел закрыть ворота, а сам через калитку вышел на улицу, огляделся и, перейдя дорогу, скрылся в обывательском дворе, который принадлежал бывшему подьячему приказа Тайных дел Матвею Свиридову, покоившему свою старость в окружении внуков.

Хозяин встретил гостя хмурым взглядом, но после того, как тот достал из-под полы однорядки глиняный кувшин и поставил его на скамейку, подобрел и промолвил:

– Я слышу, сегодня у тебя шумно на подворье. Всё думал, явишься или нет, но тут Юрий Иванович меня навестил, значит, точно явишься.

– Где он теперь?

– Юрий Иванович? Похлебал холодной ухи, чтобы остыть, а теперь, знамо дело, почивает в белом амбаре, там холодком потягивает от погреба. А тебя как, утомили шведы своими капризами?

– Шведы – люди спокойные, зазря и голоса не возвысят, не то, что клятые ляхи, из-за своего гонора перед собой пути не видят и ступают по людям.

Старик Свиридов покосился на кувшин, затем снял с него тряпицу и, перекрестившись, приложился и так бы, наверно, и опорожнил посудину, не отрываясь от неё ни на мгновенье, но по бревновому настилу послышались шаги грузного человека.

– Опять, Копылов, старика спаиваешь? – раздался голос подьячего Никифорова. – А ты, Матвей Силыч, оставь кувшин, да пойди закуси и поглядывай там, чтобы никто чужой в твой двор не забрёл, а то у тебя теперь здесь распивочная для посольских людишек.

Копылов встретил подьячего Тайного приказа Никифорова с почтением, в котором явно проглядывался страх, ибо Юрий Ивано-вич ведал о всех проделках подьячего Посольского двора, но погля-дывал на это сквозь пальцы, поскольку сделал из него своего тайно-го доверенного человека, доносившего ему всё, что случается на Посольском дворе. Копылов понимал, что Никифоров в любой час может подвести его под батоги, и трудился на ниве доносительства изо всех сил, и со временем так врос в свою двойную жизнь, что запрети ему Никифоров этим заниматься, то упал бы перед ним на колени с мольбой не лишать его возможности быть тайным соглядатаем.

– Как прошло пированьеце? – спросил Никифоров. – Поцапались шведы с нашими или разошлись мирно.

– Толковали друг с другом как родня. Адольф Эберс удовольствовал и стольника, и приставов добрыми подарками.

– И, конечно, тебя, – Никифоров подмигнул Копылову, который сразу потупился. – Да ты не смущайся, кто в наше время посулы не берёт? А что за незадача случилась с толмачом Юргенсом?

– Не к месту впал в запой, – сказал Копылов. – За него Гришка Котошихин первый день толмачил. Дьяк Алмаз на Юргенса крепко осерчал и грозится лишить его хлебных денег.

– Кстати, о деньгах. Шведы явились при деньгах?

– Скажешь тоже, Юрий Иванович, – улыбнулся Копылов. – За другим они явились.

– И за чем они приехали? – навострил уши Никифоров.

– Старик Жидовинов обмолвился, что шведы собрались взять с великого государя пятьсот тысяч рублей за мир в Кардиссе.

– Это пристав зря сделал, – сказал Никифоров. – Об этом никому балаболить не след. И ты, Копылов, всех, кто будет про эти полмил-

лиона болтать, бери на заметку. А свои у посольства деньги есть?

– Это когда у шведов деньги бывали? – удивился Копылов. – По их облику видно, что живут они в своей Свее голодно. Я ни одного справного в теле шведа не знаю, все тощие и борзые, ни у одного брюха нет.

– Эх, ты и голова, Копылов! – рассмеялся Никифоров. – А ещё в посольских подьячих служишь, а того не знаешь, что шведы себя блюдут, едят в меру и пьют в меру, а не обжираются и не обпиваются, как мы, грешные.

– У каждого народа свой скус, – сказал Копылов. – Вот нынче посла Эберса от жареной рыбы чуть насовсем не перекосило, а Жидовинов опустошил два блюда и не поперхнулся.

– Да ты, я погляжу, мудрец, – удивился Никифоров. – Послушал бы тебя, да часу нет. Ты не просмотрел, в чём шведы свою казну держат?

– Как можно! – всплеснул руками Копылов. – В комнате посла стоит железный ящик, в  нём, ясное дело, все посольские бумаги и деньги.

– Замок не разглядел?

– А как же! Сегодня уронил на пол со стола ножницы, стал их поднимать и всё оглядел, даже в замочную скважину заглянул. А сам железный ящик сделан знатно, крышка сработана заподлицо, конского волоса не просунуть.

– Больше к ящику не подходи, – строго сказал Никифоров. – А как посольские люди промеж собой живут, нет ли какой свары?

– Пока тихо, но если среди них такое есть, то утаить нельзя, со временем всё выйдет наружу.

– Вот ты и держи это в уме, приглядывайся, прислушивайся.

– Да как, Юрий Иванович, прислушиваться? – удивился Копылов. – Я же по-свейски не кумекаю.

– Будет врать! Ты на дворе уже десять лет сидишь, у тебя за это время все коты должны понимать и разговаривать по-немецки.

– Я же не отказываюсь от пригляда за иноземцами, – обиженно вымолвил Копылов. – Но если я не горазд в языках, так это не моя вина.

– Ясно, что денег у шведов мало, – задумчиво произнёс Никифоров. – Стало быть, они пойдут проторенным путём: при нужде будут искать их в Немецкой слободе.

– Так немцы у посла в день приезда уже побывали, – сказал Копылов. – Явились вчетвером, три мужика и женка.

– Что ж ты об этом сразу не сказал? – осерчал Никифоров.

– А твоя милость этого и не вопрошал, – не испугался поддеть его Копылов. – Откуда мне знать, чем я должен тебя потчевать?

– Кто такие эти немцы? – сказал Никифоров. – Ты их знаешь?

– Только одного полковника Коля, он уже на Посольском дворе пировал с немцами, и они между собой устроили драку на шпагах.

– А что за женка побывала?

– Кто её знает, – пожал плечами Копылов. – Одно приметил, что полковник Коль не отпускал её ни на шаг, вроде как сторожил, и волком поглядывал на всякого, кто с ней заговорит.

Никифоров не стал дальше расспрашивать Копылова, он не хо-тел пропустить мимо себя Мишку Прокофьева, который уже давно помогал подьячему приказа Тайных дел приглядывать за всем, что вершилось в Посольском приказе. Для встреч со своим осведомите-лем у Юрия Ивановича была каморка в подклети царского терема с тайным в неё входом. Туда он и поспешил, наградив Копылова двадцатью копейками, из тех безотчётных пяти рублей, кои он по-лучал от дьяка приказа Тайных дел Дементия Минича Башмакова.

Мишка Прокофьев нескоро вырвался из приказной избы, там, по случаю приёма великим государем шведского посольства, было шумно и суматошно. Переводчик затянул с переводом грамоты шведского короля, от этого дьяк Алмаз был крепко не в духе, к тому же его утомил окольничий Волынский, которому приспичило одному из первых вычитать королевскую грамоту, он уже видел себя главным переговорщиком и торчал в комнате думного дьяка весь вечер безвылазно.

– Зря ты себя утомляешь, Василий Семёнович, – говорил укоризненно Алмаз. – Грамота сделана начерно, после переводчика её перепишет для великого государя на лист Гришка Котошихин, потом сделает отдельную роспись и для тебя, но это дело нескорое. Приходи утром за ней, или лучше я тебе её на дом пришлю.

 

 

- 3 -

 

– Что за бумага у тебя в приказе, Алмаз? – сказал Алексей Михайлович, разглядывая на просвет начало столбца, который только что взял со стола. – Она же у тебя из торговых рядов. Я ведь год тому назад велел, чтобы на посольские дела брали бумагу не с торга, а из Казённого приказа, тогда почему так?

– Ты повелел, великий государь, подать тебе черновую запись наказа окольничему Волынскому на его съезд с Эберсом, – объяснил думный дьяк. – Такие записи в приказе делаются на торговой бумаге, кою закупили ещё до твоего повеления брать её в Казённом приказе. А чистовое письмо делается на лучшей бумаге. Позволь мне удалиться и переписать наказ на твоей бумаге.

– Стой здесь, – сказал Алексей Михайлович. – Для черновой записи и эта бумага слишком хороша. За бережливость хвалю…. Вот все бы так, Фёдор, пеклись о государственной пользе, тогда бы мы не были нищи, как сейчас.

Окольничий Ртищев, оставшийся в Кремле после участия вместе с царём в литургии в Благовещенском соборе, согласно кивнул:

– Бережливость у нас никогда в чести не бывала, а нам следовало бы этому поучиться, хотя бы у шведов. Там ни одну соломинку без дела по ветру не пустят, у них всё идёт в дело на свою и общую пользу.

– Знал бы, Фёдор, что ты опять начнёшь меня огорчать своей правотой, то оставил бы в храме беседовать с протопопом, – обидчиво промолвил великий государь. – Чего не коснись, и всюду нам Европу выставляют в укор. А так ли она хороша? Что, там не переводят добро на дерьмо? Ужели там нагибаются за каждым упавшим с воза зёрнышком или клочком сена?

– Ты не поверишь, великий государь, но в Швеции так оно и есть, – сказал окольничий. – Шведы придумали себе заповедь Божию: быть во всём бережливыми, ибо в Библии сказано, что нельзя терять дары Божии.

– Это лютеранские бредни! – загорячился Алексей Михайлович. – Лютеране по-приятельски толкуют с Богом, забыв, что между ним и людьми есть Спаситель, явивший заповеди Божьи, а он совет со шведами не держал.

– Всё так, как ты изволил молвить, великий государь, – сказал Ртищев. – И тем не менее кукуйский пастор Соломон Фриче на каждой службе в кирхе возглашает, что тот, кто не съедает салаку с  костями, должен считаться согрешившим против Бога.

– Хорош проповедник! – удивлённо вымолвил Алексей Михай-

лович и обратился к думному дьяку. – А ты, Алмаз, как смотришь на то, что шведы в своей бережливости дошли до поедания рыбы с костями!

– Спокойно смотрю, великий государь, – сказал думный дьяк. – Я ещё, когда ездил в Стокгольм договариваться о долге за корелов – перебежчиков, узнал, что у них обычай всё, что дадено, съедать без остатка. А недоеденное заставляют съедать утром.

– А вот это добрый обычай! – оживлённо молвил Алексей Ми-хайлович. – Тут у шведов есть что перенять. Каждый день метель-щики с торга гору объедков наметают, а после пиров, сколько всего остается? Но что делать? Я – великий государь – и не могу пове-леть, чтобы на пиру всего наготавливали в меру. Слабость челове-ческая мешает, боюсь, что меня осудит людское мнение. А ведь ес-ли бережливость начать заводить на Руси, то государю надо начи-нать с себя и своего ближнего окружения. Тогда и дворянство за ним последует и купечество. А так, все мы моты, а я больше всех: шутка ли, по миллиону рублей в год разбрасываю, а, скорее всего, и больше.

– Твоя правда, великий государь, бережливости у нас мало, – огорченно вздохнул Ртищев. – Но любых шведов бережливее твои крестьянишки. Пожил бы, хоть год, самый терпеливый швед такой жизнью, как живёт на Руси мужик, то я не знаю, что от него осталось бы.

– Наш мужик не так уж и плохо живёт, – остановил своего ближнего человека Алексей Михайлович. – Речь о другом: ужели шведы через своё бережливство достигли Великодержавия?

– Как бы не так, – сказал Алмаз. – Ордин-Нащекин прав: шведы стравливают нас с ляхами, и того, кто ослабнет, бьют. А потом деньги с него требуют, так и живут нашей глупостью.

– Нет, этого они не сами достигли, – значительно вымолвил великий государь. – Это им лукавый помог возвыситься за то, что они отвернулись от заповедей Спасителя в сторону скаредности и сверзились в лютеранство. Вот теперь мы оказались им должны. А почему? Потому что ослабели от многолетней войны. Да и с медными деньгами обмишулились.

Алексей Михайлович, произнеся последние слова, бросил укоризненный взгляд на Ртищева, и тот потупился. Но для дьяка Алмаза на первом месте было не обесценивание денег, а посольское

дело, и он не дал вниманию царя отклониться в сторону.

– Переговоры Ордин-Нащекина во Львове с поляками закончились неудачей. Ляхи на мир не пошли, они всё ещё питают надежду вернуть себе и Малороссию, и Смоленск, заигрывают с османами, а те насылают на наши южные уезды крымских татар. Но мы можем использовать встречи Афанасия Лаврентьевича с королем Казимиром в свою пользу.

– Это, каким образом? – печально сказал Алексей Михайлович. – Наша неудача шведов обрадовала, и теперь их запросы к нам возрастут.

– Есть, великий государь, задумка пустить среди наших немцев слух, что Ордин-Нащекин только сделал вид, что не поладил с ляхами, а сам с ними обо всём столковался и на будущий год назначен съезд русских и польских послов, где и будет подписан вечный мир. Когда Эберс об этом проведает, то даст знать в Стокгольм, и там задумаются, стоит ли на нас наседать с требованиями денег.

– Ты думаешь, нам удастся задурить этим шведов? – засомневался Алексей Михайлович. – У них среди поляков много осведомителей, и они сразу раскусят нашу затею.

– Раскусят, да не совсем, – твёрдо сказал думный дьяк. – Канцлера точно начнут одолевать сомнения: а вдруг русские с поляками и впрямь замирятся. А слух надо пустить не только среди наших немцев, но и среди тех, кто на Москве проездом, те быстрее донесут до Стокгольма, что Россия и Польша возмечтали объединиться против шведского Великодержавия. Пусть князь Хованский начнет говорить это прилюдно, ему, думаю, шведы поверят.

– Ещё как поверят, – смутился великий государь, – когда я сам его прилюдно дураком назвал, о чём сейчас раскаиваюсь.

– Не печалься о сем, великий государь, – сказал Ртищев. – Хованскому, кроме тебя, некому было объявить, что он дурак, а от тебя он узнал о себе полную правду.

– Поговори, Алмаз, от моего имени с князем или с кем другим, кого выберешь. Но если кто откажется участвовать во вранье, ты его не неволь. Я в этом греховном деле понуждать никого не буду.

– Тогда позволь перебелить наказ окольничему Волынскому? – сказал Алмаз. – Он рвётся  в  схватку. И скажи,  сколько  денег  он

может обещать Эберсу?

– Ты его, Алмаз, держи на коротком поводке, – решил Алексей Михайлович. – И не спускай на шведа, пока он весь наказ не выучит назубок. А сколько денег можно дать шведам, я ещё и сам не знаю. Правильнее было бы их совсем не давать, но раз обещали, надо платить, только вот беда: кошель-то у меня пуст.

Думный дьяк взял черновик наказа с правками царя со стольца, поклонился и вышел из комнаты, за ним засобирался уходить Ртищев, но царь его задержал:

– Останься, Фёдор, – царь прошёлся взад-вперёд по комнате, остановился и мягко глянул на окольничего. – Тебе последний год не часто икалось?.. До чего бывает порой глупа людская молва, да и существует ли умное народное мнение?.. Что скажешь?

– У народа есть своя правда, по ней он живёт, и по ней обо всем судит. А хороша ли эта правда, умна ли, про то ведает только Бог.

– А тебе известно, Фёдор, что люди тебя винят в своих бедах?

– Меня? – поразился Ртищев.

– Они уверены, что это ты подбил меня на чеканку медных денег вместо серебряных. А ведь в этом народном мнении нет ни на грош правды. Если в чём ты и виноват, так в том, что не остановил меня, когда я повелел закрыть серебряный денежный двор, и оставил одни медные деньги.

– Я на людей не в обиде, – сказал Ртищев. – Они часто не ведают, что творят. Пусть меня винят, лишь бы от этого им было легче. Сейчас надо не о старом думать, а как от шведских запросов отбиться.

И действительно от претензий Швеции к России можно было только отбиваться, потому что денежное дело находилось почти в безысходном положении. Начало упадку было положено в 1655 году, когда после двух лет победоносной войны с Польшей, потре-бовавшей напряжения всех сил государства, вдруг выяснилось, что ратным людям платить стало нечем, и тогда в какой-то увереннос-ти, что Речь Посполитая будет скоро разгромлена и возместит все убытки России, было принято решение, в котором впоследствии обвиняли Ртищева, закрыть денежный серебряный двор и начать чеканить деньги с тем же номиналом, но уже медные. Поначалу ничто не предвещало беды, русские уже долгое время пользовались деньгами, которые не имели правильного соотношения веса монеты и отчеканенной на ней стоимости. Эта привычка пользоваться мо-нетами как кредитками, то есть изобретенными только через сто лет бумажными деньгами, долгое время поддерживала устойчивость денежного рынка. Гарантией надёжности денег был авторитет рус-ского самодержца, но вскоре нашлись люди, которые увидели в разнице цены на серебро и медь возможность неслыханно обогатиться.

Денежные мастера, доселе бывшие людьми среднего достатка, вдруг разбогатели, разодели жён по-боярски и брали товары в рядах, не торгуясь. Падкими на бессовестную наживу оказались даже известные московские гости, приставленные надсмотрщиками медного дела. Разница в стоимости медных и серебряных денег быстро росла, и к 1663 году медь стала дешевле серебра в двенадцать раз, что вызвало бешеный рост на товары первой необходимости и привело к возмущению, а затем к бунту московского простонародья.

В июле 1662 года, когда царь жил в подмосковном селе Коломенское, мятежная толпа подступила к Алексею Михайловичу и потребовала от него учинить суд над виновниками народного обнищания. Страсти скоро накалились, и государь крикнул стрельцам, которые кинулись на людей, и началось повальное избиение и виновных, и любопытных, кои пристали к бунтовщикам случайно. Свирепый розыск по этому делу закончился казнью нескольких тысяч человек, но денежную систему страны это не спасло, и в середине июля 1663 года, как раз в то время, когда в Москве появился шведский посол Эберс, царь своим указом повелел денежные медные дворы в Москве, Новгороде и Пскове отставить, а в Москве открыть серебряный денежный двор. Однако привести в порядок русские финансы могло только прекращение войны с Польшей и ликвидация угрозы со стороны Швеции. Умиротворить последнюю могло только соглашение о выплате компенсационных сумм, величину которых надо было определить в ходе переговоров.

– Будем предлагать шведам взять от нас рожь, ячмень, пеньку, можно часть деньгами отдать, но войны допустить нельзя, – сказал Алексей Михайлович, провожая окольничего. – А ты, Фёдор, позови Эберса к себе в гости. Он, говорят, знающий человек и от

романеи не отказывается. И по гостям любит бывать.

Великий государь угадал: в нескольких верстах от Кремля за Яузой въезжала в Кукуй карета шведского посла, который, получив разрешение выезжать из Посольского двора невозбранно, воспользовался им, чтобы посетить своих соотечественников и оглядеть их житьё-бытьё в московской глухомани, о коей в Европе бродили самые ужасающие слухи. Немцы о приезде посла были извещены, и, когда он подъехал к полосатой жерди, преграждавшей въезд в слободу, сторож его опознал и, пропустив Эберса, трижды ударил в железное било, что было знаком, предупреждающим кукуйцев о появлении в их поселении важного лица.

Новая Слобода своим видом напомнила одно из стокгольмских предместий, где жили чиновники, офицеры и купцы. Аккуратные островерхие дома с неизменным цветничком и несколькими фруктовыми деревьями перед окнами, замощённые камнем тротуары, плотно укатанная песчаная проезжая часть.

«Здесь, в Кукуе, – подумал Эберс, – наглядно показано наше превосходство перед московитами. Их храмы великолепны, царские дворцы превосходны, но даже бояре живут в избах, которые отличаются от мужицких только размерами и дымовой трубой над крышей».

Извещенные ударами била о появлении важной особы обитатели слободы  проявили неосудительное любопытство и стали высовываться из окон домов, а некоторые выходили из ворот и чинно раскланивались с Эберсом, а затем сходились в кучки и обсуждали постигшее их событие и как оно отразится на безмятежном течении их жизни.

В доме Якова Блуме всё было готово к встрече стокгольмского гостя, и когда купца оповестили о его приезде, то он, одетый во всё чёрное, взял чёрную шапку и вышел на улицу. Посол приехал на паре белых венгерских коней, которые ему дали в Конюшенном приказе, в своей карете, и его сопровождали советник и секретарь посольства. Блуме, обнажив голову, их приветствовал, затем сел в карету, с которой, по случаю летней жары, был снят верх, и они направились к кирхе, где посол возжелал помолиться, выслушать проповедь и показаться кукуйскому народу, всем сразу.

Кирха была выстроена недавно, из неё ещё даже не выветрился запах краски, здесь было довольно много места для молящихся, кои восседали на длинных дубовых скамьях, имея посередине проход к алтарю и кафедре, откуда пастор возглашал еженедельную проповедь, выбирая поучительные примеры чаще из Ветхого Завета, чем из Евангелия, что было понятно: купцам, ремесленникам и наёмным солдатам была ближе суровая вера ветхих иудеев, чем слова любви и спасения, возглашённые Иисусом Христом, даже для тех, на кого лютеране глядели как на стадо, дарованное им провидением для их нескудного пропитания.

Эберс и его спутники были встречены лёгким шёпотом и шелестом платьев немецких женок, которые зашевелились и запривставали с мест, чтобы рассмотреть посла, о мужественной красоте которого уже судачили на Кукуе усталые от безделья супруги немецких офицеров, коим по случаю войны недоставало внимания мужей, отправленных с полками против турок. Купцы и ремесленники были погружены в чтение псалмов из молитвенников, которые они держали перед собой, и на посла взглянули искоса и мельком, чтобы не прерывать своего почтенного занятия: торговые люди кичились друг перед другом своим религиозным рвением с тем же пылом, как и своей мошной.

Для гостей в правой стороне помещения перед кафедрой были приготовлены стулья с мягкими сидениями, на которые они и уселись. Эберс вынул из кармана кафтана молитвенник и погрузился в созерцание развёрнутых страниц. Его примеру последовал Яков Блуме, успевший перемигнуться с Генрихом Крузе и понять, что купец придёт на пированьеце, которому предстояло быть после церковной службы.

Пастор Соломон Фриче выбрал для проповеди знаменитую притчу о низвержении Голиафа Давидом и с большим жаром поведал прихожанам о схватке, в которой победил не сильный, а более увёртливый и догадливый. Голиаф был представлен пастором как необузданное жестокое чудище, которого, как и московита, нужно всегда держать на привязи и в шорах, а Давид, в его изложении, явился умным и дерзким лютеранином, коему вся земля и всё, что её населяет, отданы богом, изобретённым Лютером и Кальвиным, в полное и бессрочное владение. При этом, даже впав в горячечное состояние от многоглаголения, пастор не забывал с высоты кафедры взглядывать на Эберса, и многие поняли, что Эберс и был тем Давидом, коему надлежало поразить ослиной челюстью страховидного Голиафа во время переговоров в Кремле.

После службы многие  почтенные кукуйцы поспешили к Эберсу и были ему представлены вместе с супругами. Посол для каждого находил приветливые слова и произвёл выгодное впечатление даже на датчан, с коими шведы крепко враждовали и бились на море и на суше. Купцы имели жён из своего круга, почтенных хранительниц домашнего очага, а вот у офицеров почти все супруги явились из служанок кукуйских купчих, особ ветреных и сластниц, они затева-ли между собой свары, но Сельма не принадлежала ни к тем, ни к другим: племянница видного негоцианта Крузе, она в своё время возбуждала много слухов, но выйдя замуж за геройского полковни-ка Коля, встала на такую высокую ступеньку общественного положения, что к ней уже было не дотянуться худой молве.

Полковник Коль был озабочен привычной грустью ратного человека, которому надо по делам службы покинуть молодую и хорошенькую жену, чтобы ехать к своему полку в Тулу, по велению великого государя, переданного ему начальником Разрядного приказа боярином Юрием Ромодановским. Расставаться с Сельмой нужно было немедля, все находившиеся в кирхе офицеры были одеты по-походному, денщики неподалёку держали осёдланными их лошадей, а они прощались с родными и близкими. Полковник, сдержав обуревавшие его ревнивые чувства, мужественно простился с Сельмой кивком головы, со щегольством бывшего императорского гусара сел на коня и, отсалютовав супруге шпагой, не оглядываясь, порысил к мосту через Яузу.

– Как хорошо, что царь избавил нас от необходимости терпеть присутствие этого напыщенного болвана в своём обществе, – тихо сказал Блуме послу и улыбнулся Сельме. – Приглашаю вас сударыня стать хозяйкой пированьеца, которое я даю в честь своего друга, королевского советника Адольфа Эберса.

Хорошенькое личико Сельмы озарила лукавая улыбка, она слегка поклонилась и прощебетала с чувством, от коего Эберсу вдруг захотелось приплясывать:

– Почту за честь, ваша милость, доставить вам это удовольствие.

Блуме усовершенствовал к приёму Эберса место в саду, где обычно устраивал застолье, и воздвиг дивно изукрашенный деревянный терем в духе русских сказок. Увидев сие чудо, посол не смог сдержать своего изумления:

– В столь волшебном месте мне еще не приходилось бывать!

– Среди русских мужиков, – объяснил Блуме, – есть такие ис-кусники, что одним топором могут сотворить из дерева шемаханс-кий шатер. Я рад, что тебе понравился мой приёмный домик. Сель-ма! Отлепись от своего дяди Генриха и будь хозяйкой, оцени закус-ки и вина. А вы, господа, – обратился он к помощникам посла, – если желаете, можете насладиться табаком: у меня есть разные та-баки – для курения, для щекотания ноздрей и прочищения рассудка, а вот – турецкие кальяны, коими можно табак пить через воду.

Советник и секретарь посла оказались заядлыми курильщиками, они ухватились за кальяны и стали гонять пузыри табачного дыма через воду, поглядывая сахарными взглядами на Сельму, которая взялась, с помощью слуги, переставлять на столе блюда и бутылки, как ей хотелось, освобождая место для вазы с красными и белыми гладиолусами, выращенными на кукуйской земле из луковиц, привезённых Блуме из Голландии, в коей они ходили наравне с золотыми и серебряными гульденами.

– Какая прекрасная неожиданность! – воскликнул Эберс. – Дорогой Яков! Я желаю, чтобы на столе переговоров перед сизым носом любителя ставленых медов окольничего Волынского стояли эти цветы.

– Ужели, Адольф, ты думаешь, что на него произведет впечатление твоя уловка? – рассмеялся Блуме. – Цветы хороши, чтобы растрогать дам, но даже они, и Сельма тому пример, предпочитают розам вполне прозаические риксдалеры.

– Ты, Яков, купец и не понимаешь, что Волынский от вида гладиолусов возле своей прокисшей бороды придёт в смятение и станет гадать, зачем это сотворено, и начнёт метаться, а мне и надо вывести его из равновесия, пусть задумается, а думать московиту всё равно, что выпить ковш водки, голова сразу пойдёт кругом.

– Теперь я вижу, что твоя задумка не так уж и глупа, – сказал Блуме, увлекая за собой посла. – Пойдём, я покажу тебе всё свои гладиолусы. А может, подсунуть под нос московиту розы?

– Розы он знает, а вот гладиолусы явно не видел и сочтёт их за шведское колдовство.

Цветник занимал в саду немца немного места и был открыт солнечному свету, земля в нём была удобрена, разрыхлена и в меру полита водой. Блуме взял садовые ножницы и срезал три розы – белую, красную и чёрную, и подал их Эберсу.  Тот их поднёс к лицу

и восторженно задышал.

– Розы даны человеку, – вымолвил он, – как намек о том, что существует рай.

– Я вижу, – улыбнулся Блуме, – что ты не оставил поэзию. Ужели дипломатия не охладила насквозь твою душу?

– Среди нас поэты совсем не редкость. Даже канцлер Де ла Гарди не гнушается виршеплётства на латыни. Университетские профессора его сочинения хвалят.

– Он, наверно, тебе наказ, как переговариваться с русскими, составил в рифму? Жаль, дьяк Алмаз не читал Петрарку, а то сочинил бы Волынскому, вместо наказа, мадригал, – сказал, усмешливо поглядывая на посла, Блуме.

– Спасибо, Яков, что ты спустился с поэтических  небес на землю. – Эберс оглянулся и стал говорить потише. – Я приехал за тем, чтобы выжать из московитов как можно больше денег. Они, конечно, станут юлить, чтобы снизить сумму выплаты, но у меня есть чёткий приказ канцлера – без денег из Москвы не выезжать.

– Что ж, эта поэзия денег мне знакома, – усмехнулся Блуме. – Но сейчас денег у русских нет, и скоро их не предвидится. Страна разорена войной и финансовым крахом от замены серебра медью.

– Ты думаешь, Стокгольм так же богат, как Лондон? – помрачнел Эберс. – Великодержавие дорого стоит, чёрт бы его побрал! Даже я, королевский советник, иногда задумываюсь, а по себе ли мы воз тянем? Зачем нам гнилое невское устье с ижорой? Может надо отдать его царю, пусть он там построит амбары для хлеба, сала, пеньки, заведёт пушной торг, а мы давали бы ему свои корабли, стали посредником в торговле, и от этого богатели?

– Ты доводил своё мнение до канцлера? – поинтересовался Блуме. – Как купец я этим мыслям рад, но воспримет ли их дворянство, если ты им запретишь размахивать саблей и заставишь торговать?

– Вот и мне это самое изволил сказать господин канцлер. Оставь свой прожект дома, велел он, и поезжай к московитам за деньгами. Ты, дескать, жил на Москве, знаешь все их хитрости, а свой прожект сдай в архив коллегии иностранных дел для обозрения его потомками. Но сейчас мне надо знать, что делается в Посольском приказе, какой наказ даден Волынскому и до какой суммы ему позволено держаться со мной на переговорах.

– И ты, Адольф, желаешь, чтобы я выведал главный переговорный секрет русских? – вопросил Блуме, окидывая посла острым взором. – Знаешь, я как-то не пылаю желанием оглядеть Красную площадь с Лобного места.

– Но ты же мне писал, что Котошихина можно использовать в наших интересах. Вот и поговори с ним без свидетелей. Пусть доставит мне наказ самый настоящий, какой будет подписан дьяком Алмазом, а не список с него, хоть и на александрийской бумаге.

Блуме задумчиво прошёлся по дорожке вокруг цветника; Эберс заговорил о самом главном, от чего купец отказаться не мог: шведское правительство, зная об его симпатиях к Стокгольму, устраивало ему продажу мушкетов по заниженной цене, что благоприятствовало торговым оборотам немца.

– Ты, Яков, полагаешь, что Котошихину будет не по силам это сделать? – сказал посол. – Излишний риск не нужен.

– Гришка, как всякий московит, непредсказуем. Он бесспорно умен, даже талантлив, но в его характере нет ни одной черты, которую можно было бы назвать главной, всё в нём переплетено в пестроту, поэтому он часто идёт на поводу внезапно возникшего чувства с пустым рассудком. Поэтому с Гришкой риска не избежать.

– В своего православного Бога он верит? – поинтересовался  Эберс.

– Я, сколько ни приглядывался к вере московитов, плохо её узнал, но думаю, что они своего Бога боятся. От Гришки я никогда о Боге ничего не слышал. Видимо, он из-за пестроты своей жизни о нём забыл, и, стало быть, не боится.

– Котошихин не совсем надёжен, но другого человека у нас нет, – сказал Эберс. – Надо так обставить его со всех сторон, чтобы он не покачнулся. Обещай ему деньги… что-нибудь ещё…

– У нас есть, дорогой Адольф, для Гришки такое, против чего он не устоит, – решился открыть свой секрет Блуме. – Не только не устоит, но и забудет своих детей!

– Что это за приманка такая? – обрадовался Эберс. – Не тяни, Яков, открой.

– А вот она, – сказал Блуме. – Помахивает ручкой, зовёт нас к столу.

– Значит, это Сельма…

– Он уже два раза подрывался на ней, как на пороховой бочке, – самодовольно сказал Блуме.

–  А как же полковник Коль? – спохватился Эберс.

– Не всю же Сельму заберёт себе Гришка, что-то, да и полковнику останется, – рассмеялся купец. – У нас на Кукуе чуть война не случилась из-за Сельмы между ратными иноземцами. Многие хотели её получить, кто в жены, кто на ночь. Хороша штучка, но всегда разорительна: и любовнику, и мужу.

– Ты меня, Яков, раззадорил, – хихикнул Эберс. – Пойдём, преподнесём Сельме три розы. А ты тем временем шепни мне, как она? Ты ведь это знаешь, по ухмылке вижу, сластник! 

 

- 4 -

 

Пламя свечи в железном светце запомаргивало, и Гришка, торопливо дописав строку, бросил перо в лыковый короб для мусора, который всегда оставался после писчей работы. В окне было беспроглядно темно, и он заторопился, уже почти все служилые люди разбежались по домам, и уходить последним считалось в приказе почему-то плохой приметой. Гришка взял в руку однорядку, надел шапку и загасил свечной огарок. В длинном коридоре все двери комнат были притворены, и лишь из одной пробивался блеклый свет. Гришка заглянул в комнату: боком к двери на узкой и короткой скамье сидел и поскрипывал пером по бумаге Савка, писщик, так и не выбившийся, из-за неумеренного пития хмельного, в подьячие, и служивший в приказе лишь по милости дьяка Алмаза, которому он приходился по жене дальним-предальним родственником.

– Что, опять привязали к скамейке? – сказал Котошихин, сочувствуя его беде. – Может чего надо?

– Гришенька, милок, тебя сам Господь послал! – возрадовался Савка. – А я уже впал в уныние, думал, что все наши разошлись и оставили меня погибать в сухости.

– За вином не побегу, – сказал Котошихин. – А воды дам. Может, тебя освободить от верёвки?

–  А как я утром себя завяжу? Нет, ты мне по-другому подсоби.

–  Это ж как?

– В углу за мусорным коробом винцо припрятано, – затараторил

Савка. – Ты мне его подай, а из сумы возьми хлеб, чеснок и сало и положи на стол, я сам к ним дотянусь.

– Стало быть, без меня ты бы погиб, – усмехнулся Гришка, доставая из-за мусорного короба кувшинец, в котором что-то плескалась. – Что ж ты сам на скамейке не доскакал до угла и не взял вино?

– Я скоро тридцать годов, как её объезжаю, да всё не могу, – хихикнул Савка. – Уж больно норовистая кобыла. Или ты этого не знаешь? Неловко покачнёшься и сверзишься на пол, и будешь лежать до утра, пока сторож приказ не откроют. А ты не торопись, отхлебни от кувшина.

– И ты мне веришь, – сказал Гришка, – что я тебе оставлю?

– Я людей вижу, – вздохнул Савка. – Ты – добрый человек, только счастья тебе, как и мне, не видать.

– Спасибо на добром слове, – сказал Гришка и направился к двери. – Ты сейчас истинную правду молвил – оба мы бедолаги.

На просторном крыльце приказной избы его окатило сильным порывом ветра, в котором было много дождевых капель. Гришка похвалил себя за то, что прихватил однорядку, одел её, спустился по ступенькам  и припустил скорым шагом в сторону дома. Однако далеко ему уйти не удалось, на выходе из Фроловских ворот под дощатом навесом его поджидал Мишка Прокофьев. Он был весел, хмелен и прилипчив.

– Куда торопишься, Гришка? – искательно заговорил Прокофьев. – В такую непогодь надо службу кабаку совершать, а не месить московскую грязь.

– А тебе что домой не идётся? – отстранился от него Котошихин.

– Всё та же, что и всегда, причина: два рубля за пазухой душу жгут, торопят её в кабак. Вот я и вспомнил, как мы с тобой оба два кабаку служили.

Однако Гришка за последнее время стал вести себя осторожнее, и не из-за того, что взялся за ум да за бабий подол, но почувствовал вокруг себя нехорошую возню и постановил избегать застолий, хотя бы на время.

– Тебе, Мишка, веселье, а у меня беда дома.

– Какая беда? – живо сказал Прокофьев.

– Конь на обе передние ноги захромал.

– Вон как! – воскликнул Мишка и тут же нахмурился. – Откуда у тебя конь, у тебя же его не было?

– Не было, да стало! – лихо соврал Котошихин. – Родитель привёл в подарок, а теперь я с ним маюсь.

Прокофьев глядел Гришке вслед с чувством человека, которого обманули и обокрали. Он получил от дьяка Никифорова двадцать алтын, чтобы угостить Котошихина в кабаке и понудить его в пьяном виде на какое-нибудь неосторожное признание, но дело сорвалось. Прокофьев потоптался ещё некоторое время под навесом, поостыл от злости и резво побежал в кабак спустить дармовые деньги, не думая о том, что Никифоров может потребовать с него за них отчитаться.

Пользуясь малолюдьем и тем, что улица свободна от возов и всадников, Котошихин скорым шагом спешил к сторожевой заставе, чтобы через неё пройти к своему дому, но, видимо, сегодня ему было не суждено спать на своей лавке. Дорогу перегородил человек в длинном, до пят, балахоне, и схватил Гришку за рукав однорядки. Котошихин встал, как вкопанный, и обезножел от страха.

– Не трясись! – услышал он голос с немецким выговором и, приглядевшись, узнал приказчика Якова Блуме. – Тебе кланяется хозяин и просит в гости.

– Когда прийти? – сказал Гришка осевшим от пережитого испуга голосом.

– Когда как не сейчас, – ухмыльнулся приказчик. – У хозяина и стол накрыт, и гости созваны, вот тебя только нет.

– Может, я завтра к нему явлюсь? – сказал Котошихин, чувствуя, как ноги сами понесли его вслед за немцем.

«Ведь я как-нибудь в этом проклятом Кукуе пропаду совсем» – ощущая в душе нарастающий порыв отчаяния, подумал он, влезая в закрытую со всех сторон карету.

Колёса некоторое время постукивали на бревновом настиле улицы, вскоре карету стало потряхивать на ухабах, затем она пошла, покачиваясь, по наплавному мосту, и Гришка перестал озираться по сторонам и оглядываться. С лёгкостью, присущей почти каждому русскому человеку, он подумал, что страхи, вспыхнувшие в нём, пусты, и всё обойдётся самым лучшим образом. «А что, если немец, – возмечтал  Гришка  о  безвозвратно

утраченном, – подманит для меня Сельму…»

Возле дома Блуме приказчик первым вышел из кареты, проглядел и прослушал улицу, затем подхватил за рукав Гришку и быстро повлёк его за собой во двор. Громадный чёрный пес молча к ним кинулся и сразу отскочил в сторону, Гришка не успел его напугаться и страх почувствовал уже на крыльце.

Приказчик подтолкнул Котошихина в прихожую, он перешагнул порог, и тотчас столкнулся с Блуме, который распахнул свои объятья и кинулся обниматься.

– Не могу и сказать, Григорий, как я рад тому, что ты откликнулся на мой зов! – сказал Блуме, провожая гостя в ярко освещённый зал, где стоял богатый стол, вокруг которого находились три стула.

– С чего мне отказываться? – сказал Гришка, гадая, для кого предназначен третий стул. – Мы не в обиде друг на друга.

– А я, признаться, если на кого и в обиде, так на думного дьяка Алмаза, – сказал Блуме, заботливо усаживая гостя за стол.

– За то, что Алмаз не внял предложению извести борзописца и печатника? – с лёгкой усмешкой осведомился Котошихин.

– Нет, за другое я обижен на дьяка: не видит он, что за человек у него под началом, держит в подьячих, когда ему давно пора побывать дьяком в посольстве или стать дьяком в самом приказе.

– О ком это ты, Яков, печёшься? – нервно хихикнул Гришка, который был на ласку падок, но без привычки к лести, отвечал на неё грубоватым смущением.

– А кто из подьячих Соборное Уложение выучил? Кто к немецким языкам имеет пристрастие? Не ведаешь такого человека? Тогда испей, Григорий Карпович, доброго вина и подумай.

Немец на вино и закуску не поскупился, но одно блюдо сразу привлекло к себе Котошихина вкуснейшим запахом и, опрокинув в рот чарку, он потянулся к нему двузубой вилкой.

– Бери, Григорий, и не ошибёшься: это колбаски по-берлински.

Котошихин, причмокивая от вкусности блюда, съел одну колбаску и, распробовав, отправил в рот ещё три штуки. Блуме за это время успел подлить и пригласить выпить своего гостя ещё две чарки водки и затем вернулся к прерванному разговору:

– Конечно, ты догадался, что хвалю я тебя, и ты, точно, лучший подьячий в приказе, только дьяком тебе никогда не быть.

– Это почему же? – вскинулся Гришка, но под острым и насмешливым взглядом немца сник и потупился.

– Я никогда не понимал одну сторону русских порядков, – сказал Блуме и достал ящичек из полированного дерева с крышкой. – В Московии непостижимым образом сберегают дураков и лентяев, а первыми наказывают людей умных и знающих. Вот и того подьячего били палками, я думаю, не за то, что он допустил дурацкую описку, а за то, что он на две головы выше всех других в посольском приказе.

Блуме взял ключ и стал им что-то в ящике накручивать. Раздался негромкий щёлчок, крышка приподнялась и открыла взору игрушечный зал, где находились близ друг друга дамы и кавалеры. Затем послышалась приятная слуху танцевальная музыка и куколки стали танцевать. Гришка, оглушённый словами немца, глядел на красивый кусочек чужой и недоступной ему жизни.

– Может, Яков, ты и прав, – сказал, отч–тливо выговаривая каждое слово, Котошихин. – Моя беда в том, что я родился в России…

– Не надо, Григорий, о грустном! – воскликнул Блуме. – Как это говорят на Москве: за одного битого двух небитых дают? Так, да? Тебе надо узнать Европу, там другая жизнь, чем здесь, и ты только там сможешь обрести положение, равное своему уму и способностям.

– Кукуй чем не Европа? – усмехнулся Гришка. – А я здесь тайком бываю. А как я попаду, хотя бы в Ревель, даже в Нарву?

– У тебя, Григорий, есть счастье завести себе надёжного и влиятельного покровителя, –сказал Блуме. – И сейчас он в Москве.

– Это господин Эберс, – догадался Котошихин. – Разве он что-то сможет для меня сделать?

– Очень даже многое, – сказал, приблизившись к гостю и бережно взяв его за руку, обрадованный близостью удачной развязки разговора, хитрый немец. – Господин Эберс обещает тебе свою поддержку, если тебя поманит в Европу, но и ты сделай ему добро, за которое он расплатится  немецким серебром.

Гришка сглотнул сухой комок в горле и задышливым шёпотом вымолвил:

– Что ему надо?

– Наказ великого государя  окольничему  Волынскому на пере-

говоры со шведами.

Гришка мотнул, как конь в жару, головой и потянулся к водке. Налив полную чарку, он опростал её одним резким движением и, шумно выдохнув, пробормотал:

– Это мне верная дорога на плаху.

– Что ты такое говоришь? Какая плаха? Ты на Москве полжизни прожил, так умей извернуться, не мне тебя учить.

Гришка, не отвечая, подошёл к игрушечному театру и наклонился, разглядывая фигурки.

– Конечно,  дело тебе предстоит непростое, – сказал Блуме. – Но разве сейчас ты живёшь без страха, что во всякий миг за какую-нибудь безделицу тебя оголят и начнут бить до полусмерти, не жалея палок?

Котошихин оторвал взгляд от театральных фигурок и устремил его на немца. Тот смутился, приметив, что глаза гостя вспыхнули огоньками, а рот скривился в усмешку:

– Ты меня, Яков, попусту жалеешь, и я всё жду, когда ты заговоришь со мной по-купечески, – на Котошихина накатил дурашливый стих. – Эберс обещает поддержать меня, если я окажусь в Европе, пусть так. Дальше, он обещает деньги – это самое коренное условие, но ты ведь знаешь, что не могу без сладости, которую когда-то распробовал с твоей помощью. Но она теперь за спиной полковника Коля.

У Блуме отлегло от сердца, и он упрекнул себя за то, что ходил вокруг да около Котошихина, а московиту, как быку нужна корова, так за этим дело не станет.

– Этот болван Коль тебе не помеха, – сказал Блуме. – Его царь отослал к солдатскому полку в Тулу, и Сельма готова к тому, чтобы ты её развеселил.

– Где она? – сказал Гришка и обвёл помутневшими глазами зал. Затем он приподнялся со стула и вострепетавшими ноздрями шумно вобрал полную грудь воздуха.

 

На следующий день Блуме смог оторвать Гришку от Сельмы только близко к полудню. Любитель немецкой сладости за ночь спал с лица, потускнел, но глаза у него сыто поблескивали.

– Говори, как и что надо сделать? – сказал он, подбирая с пола разбросанные сапоги и натягивая их на ноги.

– Эберсу надо наказ Волынскому, но не список с него, а зарученный дьяком Алмазом. Это тебе, надеюсь, по силам? – Блуме требовательно глянул на Котошихина.

– Что ещё надо? – хрипло сказал Гришка, берясь за ручку двери, чтобы её открыть.

– Наказ принесёшь ко мне, сразу как он попадёт тебе в руки.

– Добро, – сказал Гришка. – Жди, я с этим делом не задержусь.

Добрый лютеранин Блуме, проводив Гришку, пошёл в свои покои и, взяв молитвенник, вознёс хвалу Господу за помощь, кою тот оказал ему в опасном и хлопотном деле. Затем он велел приказчику оседлать коня и, взбодрившись кофе, отправился на Посольский двор к шведскому послу.

Дьяк Алмаз еще не вернулся в приказ с заседания Боярской думы, и опоздание Котошихина углядел благоволивший к подьячему Дохтуров.

– Ты случаем вчера не служил бесову обедню кабаку? – вопросил он, цепко вглядываясь в помятое лицо Котошихина.

– Хвораю ещё с вечера, Герасим Семёнович, – преданно глянул в глаза дьяка Гришка. – Знобит и голова кругом идёт.

Дохтуров приблизился к подьячему, повёл носом и проворчал:

– Нажрался чесноку.

– Мне бы отлежаться пару дней, и я бы выздоровел, – жалобно вымолвил Гришка.

– После смерти все належимся, и ты тоже, – дьяк был явно чем-то взбудоражен. – Я дьяку Алмазу про твою задержку с приходом в приказ не скажу, но ты ступай в казёнку и разыщи шведские отписки, в коих они подтверждают верное получение от России хлебной помощи.

– Когда же это было? – навострил уши Гришка, у которого после разговора с Блуме, появился обострённый интерес к любым делам, касающимся Швеции.

– Кажется, началось это в тридцатом году и длилось лет десять, – сказал Дохтуров. – Прогляди всё как надо.

– Это ведь Волынский затребовал? – догадался Гришка.

– Ступай в подвал! – повысил голос Дохтуров. – Не твоего ума дело, кто затребовал. И помалкивай!

Коридор приказа был пуст, Котошихин остановился возле двери дьяка Алмаза и легонько потянул на себя. От её скрипа Гришка весь покрылся пупырышками озноба и, переведя дух, заглянул в комнату, отыскал глазами деревянную полку, на которой думный дьяк хранил бумаги посольств, действовавших в настоящее время. Увидел и наказ, исполненный им собственноручно для государевых нужд и заверенный подписью Алмаза Иванова.

Услышав скрип закрываемой двери, Котошихин уже не испугался, а злорадно подумал, что этот скрип слышат и бывавшие в приказе иноземные посольские люди, и, возможно задаются вопросом, а каковы на самом деле порядки в русском царстве, если никому не придёт в голову сделать так, чтобы дверь в комнате начальника Посольского приказа не кряхтела и не повизгивала.

Это злорадство по поводу негожих русских порядков вспыхнуло в Котошихине не впервой. Его пытливый ум уже давно стал делать сравнения между тем, что было в Европе и тем, что творилось в России. Поначалу он искал и находил оправдания русскому безурядью, затем, видя отсталость во всём и чванство перед иноземцами, Гришка начал подумывать, что судьба его крепко обидела, наградив столь негодным Отечеством. Вначале это были редкие и столь страшные мысли, что он от них прятался в храме, произнося слёзные слова покаяния. Затем, поскольку Бог ни разу не взглянул в Гришкину сторону, всё чаще стал ударяться в пьянство, и винопитие помогло ему со временем заиметь стойкое равнодушие к Отечеству, и он перестал горевать над русскими бедами, ибо не считал их своими.

Посему Яков Блуме крепко ошибался, считая, что одни только прелести Сельмы полностью затмили Гришке разум, и ради мягкой и податливой девки он согласился исполнить просьбу Эберса. Котошихин был готов к этому уже давно, а с той поры, как попал под батоги и пришёл в ужас от бездны страха, которая разверзлась в этот миг перед ним, его душа стала повреждена на всю оставшуюся земную жизнь. И время от времени она начинала трепыхаться и обмирать, как будто находилась на краю бездонного обрыва, внизу под ней на непостижимой глубине клубится мрак, и неведомая сила тянула и подталкивала Гришку ринуться в пропасть, чтобы исчезнуть в ней насовсем. Спустя какое-то время этот ужас с неохотой покидал его душу, оставляя в ней память, как она постанывала и поскуливала, предчувствуя свою близкую и неизбежную гибель.

В казёнке пахло затхлостью. Котошихин оставил дверь распахнутой и огляделся вокруг. С тех пор, как он здесь бывал, заметно прибавилось пыли и паутины. Гришка зажёг свечной огарок и стал ворошить посольские книги. Скоро он нашёл короб, где хранились шведские дела. В отписке за 1620 год, подшитой к другим, вплоть до 1630 года, обнаружилась причина, по которой едва только встававшая с колен после смуты Россия ублажала Швецию хлебом, хотя сама почти каждый год жила впроголодь, Шведы не скрывали от русских, что они в любой миг готовы пойти войной на Псков и Новгород, объединившись с Речью Посполитой, и эта угроза заставляла царя Михаила ублажать ненасытных шведов русским хлебом, чтобы они дали неокрепшему русскому государству передышку во времени.

Гришка подобрал с пола тряпку, очистил книгу от пыли, повытряхивал застрявший между листов мусор и понёс её Дохтурову. Дьяк мельком просмотрел бумаги и велел Котошихину выписать на отдельном листе сведения о том, в какое время и по сколько тысяч бочек получили шведы от великого государя Михаила Фёдоровича дармовой хлеб.

– Волынский сам посчитает, сколько сейчас стоит весь этот хлеб, – сказал Дохтуров. – И при нужде объявит об этом шведскому послу.

В этот миг Гришка думал о другом и возникшая у него догадка нуждалась в подтверждении:

– Дьяк Алмаз так и не вернулся?

– А тебе что за дело? – вскинулся Дохтуров. – Чем я хуже него?  Повадились, чуть что, лезть к думному дьяку со всякой мелочью. Не будет его три дни, отправился с царём к преподобному Сергию. А ты что, навострился бежать? Смотри, Гришка, сегодня же сделай всю выборку и перепиши набело.

Однако как дьяк Дохтуров ни раздувал щеки, как ни грозился, подьячие, выдумывая самые неотложные причины, стали расходиться из приказа, лишь только начало смеркаться. Гришка уже заканчивал переписывать набело отписку, когда в комнату, где он в полном одиночестве поскрипывал пером по бумаге, заглянул дьяк Дохтуров.

– Ты один? – удивился он. – А где остальные?

– Не ведаю, Герасим Семенович, – сказал Котошихин. – Я весь

день, головы не поднимая, работал и никого за подол не удерживал.

– Ладно, уж, – скрипнул зубами Дохтуров. – Я им это припомню. А ты, Гришка, побудь в приказе до моего прихода. Я зачем-то боярину Милославскому понадобился.

Проследив за тем, как Дохтуров покинул приказ, Котошихин, мягко ступая по коридору, прошёл в комнату дьяка Алмаза, взял с полки наказ, чуть развернул свиток, дабы удостовериться, что не ошибся, и вернулся к себе. Здесь он снял с гвоздя однорядку и спрятал в неё свиток. Закончив это дело, Гришка почувствовал, что ему крепко полегчало, и вцепившийся в его душу страх отпустил её, но не до конца, а лишь ослабил хватку. Гришка, как это он научился делать сызмала, попытался перекреститься и тем облегчить душу совсем, но рука бессильно упала на стол и опрокинула чернильницу. Это отвлекло подьячего от внутренних переживаний, он кинулся спасать уже почти полностью сделанную им отписку и успел убрать столбец со стола, пока чернила его не перемазали.

Гришка взял другую чернильницу, закончил работу, затем при-сыпал листы мелким песком и стал дожидаться, пока он высохнет. Листы с черновыми выписками он сложил один на другой, но не отнёс в короб, где накапливалась исписанная бумага, а положил на свою полку, рядом со свитками и листовой бумагой. «Эберс купит наказ, а потом я ему представлю эти бумаги, – подумал Котошихин. – Сельма хочет перстень, и пусть за него заплатит швед».

– Я вижу, Гришка, что тебе мало полегчало, – сказал Дохтуров, принимая у Котошихина отписку. – Разрешаю завтра задержаться дома, но не до вечера.

– Герасим Семёнович, вели приставу, чтобы дал мне коня, – жалобно вымолвил Гришка. – Я так ослаб, что не дойду до дому, а завтра я коня верну.

– Добро, скажу. А ты иди и собирайся к выходу.

Сборы были недолгими, Гришка надел однорядку, проверил, надёжно ли в ней спрятана грамота с наказом, задул пламя свечи и прикрыл за собой дверь. Возле крыльца его ждал пристав.

– Бери буланую кобылу, – сказал он. – Она своей тени не боится.

До Покровских ворот Гришка ехал с оглядкой и с надвинутой на глаза шапкой, а на мосту через Яузу его вдруг осенило, что он избежал великой беды: в любой момент его могли схватить ярыжки приказа Тайных дел, обшарить и с найденным свитком доставить к дьяку Башмакову и его подьячему Никифорову, на тёмной улице на него могла напасть воровская ватажка, стащить с коня, раздеть догола, а грамотку швырнуть на улицу, где её мог найти всякий прохожий. Гришка хотел благословить себя крестным знамением, что уберёгся от несчастий, но не решился поднять руку.

Блуме ждал Гришку, он велел слуге увести лошадь, завёл гостя в свой кабинет, налил ему чарку романеи и внимательно оглядел предъявленный ему на обозрение посольский наказ.

– Зря ты его обнюхиваешь, Яков, – лениво произнёс Гришка, вальяжно раскинувшийся в кресле хозяина. – Зри на обороте листа поручную запись дьяка Алмаза. Или что не так?

– Ты, Григорий, всё сделал, как надо, но наказ должен увидеть Эберс.

– Так зови его, пусть смотрит, – сказал Котошихин. – До утра, я думаю, он сможет на него наглядеться, а потом я должен вернуть его в комнату думного дьяка.

– Нельзя ли наказ подержать подоле утра? – спросил Блуме. – Посол сейчас не может выехать в город без того, чтобы не доложиться приставам. Теперь их нет, да и ночь – не самое подходящее время для посольских прогулок.

– Вот, начинается волокита, – проворчал Котошихин. – У вас, немцев, всё должно делаться чётко, или вы все тут, на Москве, набрались русского безурядья?

Блуме не слышал подьяческого укора, он прохаживался по комнате, озабоченный опасным делом, Гришка на него попоглядывал, взял кувшинец с романеей и наполнил серебряную чарку.

– Сделаем так, – решительно сказал Блуме. – Я извещу Эберса, чтобы он с утра явился на Кукуй, а ты будешь его ждать здесь.

– Я от тебя, Яков, не ожидал такой неблагодарности, – обиженного засопел Гришка.

– Ну что ж ты накуксился, – захлопотал вокруг Котошихина немец. – Никто тебя твоего сахара не лишил. Вот, возьми это колечко и ступай к Сельме, она тебя поджидает.

Старший пристав Жидовинов, которому, оказывая уважение к его летам, великий государь позволял сидеть в своём присутствии, с приездом шведского посла заимел приятную для себя обязанность каждое утро являться на Посольский двор и справляться у посла о его здоровье и нуждах, а Эберс каждый раз подносил приставу чарку романеи, к коей тот имел вполне извинительную слабость. Делал это он по дороге в приказ, и в это утро Эберс встретил его как обычно, но собранным для выхода в город. Испив чарку хмельной немецкой сладости, Жидовинов с причмоком облизал губы и промолвил:

– Гляжу, твоё превосходительство готов покинуть подворье?

– Вчера купил ногайского коня, – сказал Эберс. – Сегодня хочу его испробовать.

– Нагайцы неказисты, но крепки в пути, – пристав внимательно глянул на посла. – И где тебя искать, коли появится в этом нужда?

– Я буду в Немецкой Слободе, – сказал, уже сидя на коне, шведский посол. – А потом, возможно, прогуляюсь в Марьиной роще.

Московский суетный день уже начался, и Эберс, памятуя, что ему предстоит сегодня сделать, заспешил и, сопровождаемый драгуном из охраны посольства, выехал из ворот Посольского двора и помчался в Немецкую слободу, где его ждало известие, которое, возможно, определит успех всего посольства.

Купец Блуме провёл всю ночь в возбуждённом состоянии: он был весьма заинтересован в том, чтобы Эберс получил нужные ему сведения и донёс в Стокгольм, что к этому успеху причастен Блуме и его надо поощрить продажей большой партии мушкетов москови-там, где бы тайный агент выступил торговым посредником и воз-местил понесённые им в интересах королевского величества расходы.

Приказчик, стороживший приезд посла возле ворот, стукнул трижды в окно, и Блуме подхватился с кушетки, на которой одетым продремал всю беспокойную ночь.

–  Беги к Крузе, – велел он приказчику. – Пусть оторвёт московита от Сельмы и притащит сюда.

– Опасное дело мы с тобой, Яков, затеяли, – сказал Эберс, сойдя с коня. – Будем надеяться, что наш бог нас не выдаст. У меня нет никакого желания знакомиться с московскими следователями и палачами. А где наш герой?

– Скоро будет, – искательно произнёс Блуме. – Надеюсь,

господин посол доведёт до канцлера о том, что и я поспособствовал успеху его посольства?

– Ты, Яков, опоздал, – улыбнулся Эберс. – В Стокгольме уже читают моё сообщение о приезде в Москву. Там есть и о твоих заслугах, разумеется, шифром, только для короля и канцлера.

Гришка по варварской московитской привычке не мог расстаться с Сельмой на коровьем реву без жарких объятий и сладких поцелуев. Крузе пришлось колотить в дверь весьма крепко и долго, пока Котошихин не выставил из неё всклокоченную бороду.

– Ты меня, Генрих, утомил! Дай хоть штаны надеть!

Наконец, Гришка выпутался из любовной сети, коей был уловлен сладчайшей Сельмой, и, ополоснув лицо водой из бочки под яблоней, предстал перед шведским послом.

– Я рад, господин Котошихин, заиметь тебя в друзьях шведского короля, – важно заявил Эберс. – Твоя помощь нам послужит дружбе и сближению между нашими странами. Хочу тебя известить, что мои личные симпатии к тебе беспредельны.

– Благодарствую за уважение, господин Эберс, – смущённо произнёс Гришка и, запустив руку за пазуху, извлёк оттуда государев наказ на переговоры Волынского.

Хотя Эберс прижмурился, но было видно, как его глаза при виде грамоты радостно вспыхнули. Он стал медленно разворачивать свиток и вычитывать строку за строкой.

– Я старался, но если где непонятно, это объясню, – подсуетился Котошихин, пребывавший в великом счастье оттого, что угодил шведу.

– Русская грамота весьма трудна, – не поднимая от наказа головы, сказал Эберс. – Но за три года я таки её одолел.

– А я по-свейски совсем худо стал говорить, – сказал Котошихин.

Эберс это признание подьячего оставил без внимания: он дочитался до интересующего его места, взялся за перо и выписал из наказа несколько кусков текста. Затем ещё на один раз пробежал грамоту глазами и отдал Котошихину. Гришка её свернул, положил за пазуху и преданно глянул на шведа, который оценивающе на него поглядывал и, наконец, решил не давать ста рублей, кои намеревался вручить ему вчера, когда Блуме ожег его известием, что царский наказ у него в руках. «Хватит ему и сорока рублей, – решил Эберс. – Сто рублей его могут свести с ума и погубить, а московита нужно поберечь, он мне ещё пригодится».

Посол рассчитался немецким серебром, почти пятьдесят ефимков отяготили запазуху Гришки, но этой платы рассластившемуся подьячему было мало.

– Ты что-то хочешь сказать? – спросил посол.

– Мне бы хотелось, чтобы меня на Кукуе привечали, – смущённо промолвил Гришка.

Эберс вопросительно глянул на Блуме.

– Теперь ты, Гришка, богат, – развязно сказал немец. – Пока у тебя есть деньги, Сельма будет к тебе гостеприимна. Но не забывай про полковника Коля. 

 

- 5 -

 

Подьячий приказа Тайных дел Никифоров имел серьёзную причину полагать, что судьба к нему в последнее время стала неблагосклонна: его уже дважды обнесли дьячеством, хотя он был у великого государя всегда на виду, и Алексей Михайлович  выделял его среди других своих слуг тем, что давал ему самые щекотливые и сложные поручения, которые Никифоров выполнял в срок, добиваясь тех результатов, какие были нужны великому государю. Однако не далее как месяц назад дьяком Разрядного приказа стал прослуживший менее его на государевой службе Степка Недогонов, и сгоряча Никифоров решил, было с ним местничаться, но, к счастью, одумался и нашёл силы поглядеть на себя со стороны. Юрий Иванович был достаточно умён и трезвомыслящ, чтобы понять причину своего столь обидного для самолюбия невезения: он служил так рьяно и добросовестно, что заменить его было некем, и это прекрасно понимал великий государь, всегда указывающий дьяку приказа Тайных дел Башмакову, что прежде чем поставить Юшку дьяком, надо подобрать на его место смышленого и борзого подьячего, и тут же прибавлял Никифорову на пять-десять рублей жалованья и сорок-пятьдесят четвертей поместного оклада.

Эти дачи утишали самолюбивого подьячего, но успокоить его не могли, и он решил непременно так выделиться среди московского приказного поголовья, что царь будет вынужден поставить его дьяком, чтобы не уронить о себе мнение, как о самом справедливом государе, в глазах своих подданных. Никифоров хотел себя видеть дьяком Посольского приказа, потому всегда и кружил вокруг него, приглядываясь и принюхиваясь ко всему, что там происходит. В мечтах у подьячего не было желания свергнуть Алмаза Иванова, это было невозможно и даже смертельно опасно, ввиду того положения, которое занимал думный дьяк при царе. Но Посольский приказ был тем местом, вокруг которого часто возникали дела, привлекавшие внимание великого государя, и Никифоров после бегства Войки Ордин-Нащекина к немцам стал к посольским людям приглядываться, полагая, что среди них всегда найдётся выродок, готовый изменить своему отечеству.

На Котошихина свой розыскной глаз Никифоров положил потому, что Гришка был смышленее других подьячих, имел беспокойный и пёстрый нрав, и, когда он попал под батоги, внимание к посольскому подьячему со стороны Юрия Ивановича заметно усилилось. Он стал с терпением опытного зверолова, расставившего силки, ждать, когда Гришка споткнётся и попадёт в уготованную ловушку, и затем останется только взять его за шиворот и швырнуть к ногам Алмаза со словами, что нужен  особый дьяк, который присматривал бы за всеми людишками Посольского приказа, и он готов взять на себя эту заботу.

Котошихин постоянно жил на виду, но человек опасен не поступками, не словами, а тем, что он таит на уме, и Никифоров дал Прокофьеву деньги, чтобы тот подпоил Гришку и разведал, нет ли у него какого-нибудь преступного умысла. Однако прошло время, когда Мишка должен был явиться с донесением, но он канул как в воду, и Юрий Иванович решил его разыскать.

В приказе Мишки не оказалось, и пристав подсказал Никифорову, что в Немецкой слободе случилась между немцами драка, и подьячий отправился туда, чтобы разобраться в случившемся и донести об этом начальнику Посольского приказа. Срочных дел у Никифорова не было, и он, сев на коня, поспешил за Яузу, поскольку людям из приказа Тайных дел всё, что случается на Москве, было интересно и доступно. Пьяные кровопролития между ратными иноземцами на Кукуе редкостью не были, но о каждом таком случае начальник Иноземного приказа боярин князь Юрий Ромодановский докладывал великому государю, а чтобы он не утаивал и не искажал правду, дьяк Башмаков со своей стороны доносил, как оно всё было на самом деле. Поэтому можно сказать, что Никифоров приехал на Кукуй по делу, как и Прокофьев, поскольку к Посольскому приказу были приписаны торговые немцы, и в драке пострадал купец Крузе.

Никифоров встретил Прокофьева за Покровскими воротами и, спрыгнув с коня, схватил его за грудки и припечатал к забору. У Мишки враз ослабели коленки, и он повис пустым кулем на руках тайного подьячего.

– Ты знаешь, куда я отсюда смогу тебя забросить? – свистящим шёпотом вопросил Никифоров.

– Юрий Иванович, пощади и помилуй! – взмолился Прокофьев.

– Я прямо отсюда тебя могу закинуть на Енисей как растратчика тайных государственных денег.

– Деньги целы, милостивец! – радостно вскричал Мишка. – Все двадцать алтын, как одна копейка. Отпусти меня, и я тебе их верну.

– А почему ты их не пропил с Котошихиным, как я тебе велел?

– Гришка, милостивец, меня сторонится, но я его из виду не выпускаю. Вот и сегодня на Кукуе всех расспрашивал о нём.

– Ну и как? – Никифоров отпустил подьячего. – И много чего расспросил?

Иноземные ратные люди, свободные от службы, почти всё своё время проводили в местном питейном заведении. И дня не проходило, чтобы там не случалось между немцами мордобоя. И на этот раз после ромуса и пива сцепились майор Бем и подполковник Шенвиц, отъявленные драчуны и поединщики. Сначала они, сидя за разными столами, обменивались грозными взглядами, топорщили усы и побрякивали ножнами шпаг, но ромус, помноженный на пиво, явил перед соперниками приметы сладчайшей Сельмы, и соперники, забыв, что она уже законная супруга полковника Коля, стали переругиваться, сначала вроде бы нехотя, как вдруг опрокинули столы и кинулись друг на друга, но не по-немецки, со шпагами, а вполне по-русски, с кулаками.

Крузе, коему пивная принадлежала на паях с Блуме, принялся их урезонивать, но получил от каждого из соперников по затрещине. За сим Бем и Шенвиц согласились на поединок и разошлись.

– Что же здесь любопытного? – скривился Никифоров. – Милые бранятся – только тешатся.

– А вот нет! – торжественно возгласил Мишка. – Оная Сельма – великая сахарница на весь Кукуй. Но к ней сейчас не подойти: она жена полковника Коля. Однако я расспросил русских слуг и один из них обмолвился, что вокруг немки токует наш человек, по обличию подьячий.

– Он его знает? – навис над осведомителем Никифоров.

– Ни разу не видел в других местах. А здесь он пошныривает.

– Немецкая девка в золотой цене, – задумчиво промолвил Никифоров. – Раз из-за нее собачатся подполковник и майор, а она – полковница, то за свою сладость дорого запрашивает, такое подьячему не потянуть.

– Может, он переодетый боярин или московский гость? – сказал Мишка.

– Не знаю, не знаю, – всё также задумчиво покачал головой Никифоров. – Всё может быть, но сдаётся мне, что тут людьми такого полёта и не попахивает. Дорого станет за девку платить  скорее не гость, а тот, кому деньги явились от воровства. С другой стороны, к ней так запросто не попадёшь, стало быть, к Сельме привёл этого русачка знакомый ей и ему немец. Вот такой раскладец мы имеем на сей час.

В это время мимо них, поднимая шум и пыль, проехала карета немецкой работы, в которой сидел и покачивался на подушке князь Ромодановский. За ним, отчихиваясь и отмахиваясь от пыли, поспешали немецкие офицеры на конях.

– Князь торопится взять буянов под стражу, пока они не проткнули друг друга шпагами, – сказал Прокофьев. – Может спросить у дьяка Алмаза позволения взять немку и запереть её в подвал Посольского приказа? А потом со всей строгостью допросить, кто к ней шастает.

– А тебя, дурака, её сторожить поставить, – усмехнулся Никифоров. – Да ты её на закорках унесёшь из подвала в Немецкую слободу за то, что она даст себя погладить.

– У нас в подвале есть кому её сторожить и без меня, – обиделся Мишка.

– Девку брать под замок не за что, – объявил Никифоров. – Полковник Коль известен великому государю как добрый воин, он его в обиду не даст, если даже его Сельма приветит всех подьячих твоего приказа разом. А того, кто к ней ходит надо найти, во что бы то ни стало. Он может стать тем ключиком, коим можно будет открыть великое воровство.

Котошихин обо всём, что стряслось в Немецкой  слободе не ве-

дал, как и о том, что подьячий Никифоров уже начал на него охоту, и попасть в его силки было делом времени или случая. Он яростно прогуливал с Сельмой полученные от Эберса  деньги, был счастлив и даже не предполагал, что рубли скоро кончатся и, сведав об этом, его сладчайшая подруга поскучнеет и начнёт позёвывать в то время, когда от неё требовалось совсем другое. Гришка не понимал поначалу, отчего у неё появилась такая сухость там, где всегда было сыро и сладко, пока она не шепнула ему на ухо, что не может жить без бархатной повязки на голову, усеянной  алмазной пылью и вышитой бурмитским зерном-жемчугом. Он клятвенно пообещал Сельме, что даст ей денег на исполнение ее мечты, и она окатила в ответ на его обещание такой опьяняющей волной сладости, что Гришка уже с утра стал думать, где ему раздобыть денег.

Дверь в комнату, где маялся от безделья Котошихин, была открыта, и мимо прошёл окольничий Волынский. С некоторых пор Гришка стал интересоваться, зачем он приходит в приказ, потому последовал за ним и, стоя у приоткрытой в комнату думного дьяка двери, услышал, как окольничий пожаловался на неуступчивость Эберса.

– Поначалу он ждал, что я ему объявлю, а сейчас пропускает мои слова мимо ушей, будто всё заранее знает.

– Шведы большие охотники напустить на себя важность, – успокаивал посла Алмаз. – У тебя, Василий Семёнович, есть наказ великого государя, вот и следуй ему, никуда не сворачивая.

– Пора бы чем-нибудь шведа осадить, – сказал Волынский. – Уж очень он стал настырен в своих запросах.

– Ты думаешь, что надо напомнить Эберсу о хлебной помощи, которую получали от нас шведы?

– Самое время указать ему на это, – сказал Волынский. – Пусть подумает, как на это ответить.

– Добро, Василий Семёнович, – сказал Алмаз. – Великий государь позволил нам сказать об этом Эберсу, сообразуясь с ходом переговоров. Кажется, такой случай явился.

После подслушанного разговора Котошихин вспомнил, что он сохранил черновые записки, сделанные им для подготовки листа с перечислением случаев хлебной помощи для Волынского. За суетой вокруг Эберса и Сельмы он забыл, что верные деньги лежат в коробе для бумаг на пристенной полке и только ждут, чтобы он их взял и ублажил подарком свою слабость. Для этого нужно было спешно встретиться с Яковом Блуме, чей торговый амбар находился недалеко от Кремля, но Гришка туда никогда не заглядывал, чтобы не обнаружить своего знакомства с немцем. Однако для такого случая он решил рискнуть и, дождавшись обеденного перерыва, пошёл не в харчевню, а сказал, что решил прогуляться по торговым рядам и какое-то время шёл мимо лавок, ларей, возов и верёвок со всякими на них товарами, затем сиганул за телегу с горшками, юркнул в проход между бочками и скрылся за углом дома.

Амбар Блуме был невелик, но крепок своими толстыми стенами из обожжённого красного кирпича, и поместителен глубоким подвалом, откуда вышел уже знакомый Котошихину приказчик и сказал, что купец отлучился по делам и будет на месте ближе к вечеру.

– Объяви Якову, что я у него буду к ночи в слободе, – сказал Гришка. – Пусть позовёт к себе Эберса, я сообщу важную новость.

Котошихин, крадучись, покинул амбар, успев заметить, что он битком набит всякими немецкими товарами, съел на торге горячий пирог с требухой, запил его медовым квасом и явился в приказ вместе с теми, кто был в харчевне. Стараясь не попадаться на глаза Дохтурову и Алмазу, он прошёл в свою комнату и застал там Прокофьева, который шарился на котошихинской полке. Увидев Гришку, он побледнел и пробормотал:

– Дьяку Юрьеву нужна опись дел, которые хранятся в казёнке, и он меня послал к тебе.

– Будет врать! – сначала испугался, затем обозлился Гришка. – Опись там, где и должна быть – у думного дьяка. Гляди, Мишка, как бы тебе не споткнуться на ровном месте.

Однако обыск не насторожил Котошихина, все дни после того, как он самым предательским путем передал государеву тайну шведскому послу, он пребывал в возбужденно-радостном состоянии, будто наелся мухомора. Вместо страха, что его разоблачат, будут пытать и подвергнут позорной казни, в нём обитало счастье, которое чувствует предатель, совершивший измену, поскольку своим злодеянием он освободил свою душу от тяготившего её замысла, и она обрела желанную ей пустоту, где нет даже намека на присутствие Бога.

Осчастливленный  душевной  пустотой  Котошихин   сам перед

собой возгордился и стал поглядывать на тех же подьячих как на никчемных людишек, которым не по силам совершить то, что удалось ему. Гришка в душе похохатывал над Алмазом и Волынским, которые даже не догадывались, что подьячий, мелкая посольская мошка, смог так крепко уесть их исподтишка и до сих пор витает перед их очами, выискивая место для нового укуса, а они его в упор не видят.

Единственным, что отравляло Котошихину его торжество, была мысль о деньгах. Он только сейчас понял, что с наказом крепко продешевил, надо было взять с шведского посла сто рублей, судя по той радости, коя охватила Эберса при виде тайной грамоты, он был готов дать за неё половину своего посольства, а уж полтораста рублей точно бы отсчитал и не дрогнул, но случай обогатиться по-настоящему был упущен, и Гришка дал себе слово, что на этот раз он не продешевит и порастрясет шведскую казну, не смущаясь своими запросами.

До вечера Котошихин занимался тем, что успешно увиливал от службы, а в сумерках устремился в Немецкую слободу. Там его ждал с распростёртыми объятиями Эберс, который с жадностью стал вычитывать записки о хлебной помощи, пока Блуме угощал подьячего польской выборовой водкой и балтийской селедкой любекского посола.

– Сегодня с утра в слободе случилась схватка между майором Бемом и подполковником Шенвицем, – сказал Блуме. – И удивительно, что на розыск прибежал подьячий Посольского приказа Прокофьев. А вот другое удивление стоило мне рубля, подаренного мной моему доброжелателю.  Теперь угадай, Григорий, какую новость я купил за рубль?

– Я не знаток в ваших немецких делах, – небрежно промолвил Гришка, не отводивший взгляда от кармана шведского посла, из которого  он уже получал наградные деньги.

– Моя новость, Григорий, не рубль стоит, а гораздо больше, – сказал Блуме.

– И что там у тебя, Яков, за новость? – поднял взгляд от бумаг Эберс. – Вот у меня новость, так новость: оказывается, тридцать лет назад наше королевство на четверть жило русским хлебом, который получало от Москвы задаром. А у тебя, что за весть?

– Прокофьев пронюхал, что у Сельмы бывает в гостях кто-то из

русских.

– Всего-то и узнал! – нервно хихикнул Гришка. – Мишка давно за мной тропку топчет, да всё попусту.

Известие, что вокруг  Котошихина начал кружить соглядатай, не на шутку встревожило Эберса.

– Тебе слободу надо забыть, – сказал он, доставая из кармана кошелёк. – Вот тебе пять рублей за бумаги и на время забудь обо всём, что знаешь. Живи как жил раньше, будет нужда, я тебя отыщу.

– Жить, значит? – кисло скривился Котошихин. – На эти деньги? Тебе, господин Эберс, ведомо, сколько стоят бумаги на самом деле?

– В тайных делах не торгуются, – занервничал Эберс.

– Какая ж тут тайна, раз Мишка к ней стал принюхиваться.

– Хорошо! – сказал Эберс. – Какая сумма тебя устроит?

– Пятнадцать рублей.

– Хорошо, вот тебе десять рублей и во имя своего спасенья отойди от Сельмы, она тебя погубит: или под розыск подведёт, или сумасшедший полковник Коль проткнёт тебя своей шпагой.

– Мои дела с моей зазнобой никого не касаются, – хмуро сказал Гришка, сгребая со стола деньги. – И никто мне не запретит наиграться с ней досыта в прощальную ночь.

– Ты, Григорий, хочешь во всём походить на немца, – пожал плечами Эберс. – Но куда девать твои московитские повадки?

Котошихин глянул пустым взглядом мимо шведского посла и, не прощаясь, покинул дом Якова Блуме.

Пострадавший в утренней схватке между немецкими офицерами Генрих Крузе встретил Котошихина крайне недружелюбно и попытался ему преградить путь в комнату Сельмы. Гришке это явно не понравилось, он оттолкнул немца в сторону и переступил порог, бросая на возлежавшую в небрежной позе Сельму один за другим серебряные ефимки.

– Надеюсь, ты довольна? – с жаром вопросил Гришка и ответом ему был самый сладкий и страстный поцелуй, который ожёг его до самых пяток и заставил вострепетать всё тело в горячечной лихорадке.

«Это добром не кончится, – размышлял Крузе, стоя возле ворот своего дома. – Русские правду говорят, что как день начался, так он пройдёт. Это верная мысль, и мне нужно поберечься».

И немец, повздыхав, отправился к амбару, где лёг на лавку и через открытую дверь начал считать на небе звёзды. Сегодняшний досадный случай в пивной был им уже почти забыт, ведь Генриху Крузе жилось на Москве совсем неплохо, и немало золотой и серебряной казны было им припрятано в разных местах в своём домовладении, вот и племянницу пристроил за надёжным немцем полковником Колем, но та всё ещё не перебесилась, и это весьма беспокоило добропорядочного дядюшку Генриха.

Немецкая слобода погрузилась в сон и тишину, которую близко к рассвету нарушили лязг железа, тяжёлый конский топот и возгласы людей. Во всякой русской деревне этот шум вызвал бы заполошенный собачий лай, но у немцев на Кукуе даже собаки были по-немецки умны, они взлаивали только тогда, когда во двор лезли чужие. А таких среди приезжих не было, домой на побывку вернулись офицеры тульского солдатского полка, которые посчитали своим долгом проводить полковника Коля к дому Крузе, где он временно стоял на постое у своей венчанной жены.

Всадники остановили своих коней возле дома, и адъютант указал на слабо освещённое окно, за которым проглядывался женский силуэт:

– Вы, господин полковник, счастливый человек! Ваша прекрасная жена не спит и торопится вас встретить.

Коль отпустил своих офицеров и вплотную подъехал к воротам. Постоял, поднявшись на стременах, позаглядывал во двор, но он был пуст, и никто не торопился встретить полковника. Тогда он стал слазить с коня, чтобы пройти во двор через калитку, и вдруг что-то грохнуло, послышался женский возглас и топот убегающего человека. Полковник задумчиво нахмурился, крякнул и решительно распахнул калитку с тем, чтобы понять, что происходит в доме. На крыльце, освещённая серебристым светом луны, стояла укутанная в шёлковую шаль Сельма и простирала к своему суженому обнажённые руки.

– Кто здесь только что был? – грозно вопросил полковник.

– Откуда мне знать, милый Густав? – дрожащим голосом вымолвила Сельма. – Я пошла тебе навстречу, открыла дверь, а на крыльце стоял огромный мужик. Но ты меня спас, милый!

Сторожевой пёс, наконец, покинул свою конуру и подошёл к крыльцу. Полковник на него посмотрел и с укором сказал:

– А ты, приятель, почему не облаял разбойника?

Пёс виновато вильнул хвостом и стал вылизывать полковничьи сапоги.

– Я этого так не оставлю! – грозно сказал Коль. – Вор далеко не ушёл, у него на пути Яуза.

Сельма жалобно вскрикнула, пытаясь остановить мужа, но он устремился через сад на берег реки, где в это время метался из сто-роны в сторону Гришка, стараясь сообразить, как спастись от приб-лижающегося к нему с угрозами полковника Коля. Когда его гро-моздкая фигура стала проявляться в тумане уже совсем рядом, Ко-тошихин снял сапоги, завязал их в полы однорядки и с узлом на плече кинулся в воду. Полковник, почувствовав близость врага, завопил и выстрелил из седельного пистолета. Кусок свинца с воем пролетел над Гришкиной головой и шлёпнулся в воду, подьячий заглотил пахнущей тиной воды и закашлялся, шумно взбивая воду руками и ногами. Узёл с сапогами отнесло на сажень от Котошихи-на, и он стал медленно тонуть. Гришка кинулся спасать свою обув-ку и одёвку. Коль выстрелил на шум из второго седельного писто-лета, на этот раз пуля провизжала почти над самой головой Кото-шихина, но он уже уцепил узёл рукою и скоро достал дрожащими ногами илистое и склизкое дно. Спотыкаясь и задышливо всхри-пывая, он достиг берега и, едва ступив на твёрдую землю, упал на живот и изверг из себя пенистую струю речной воды.

– Это что ещё за утопленник? – раздался над ним укоризненный голос.

Гришка перевернулся на спину и увидел над собой четверых конных стрельцов ночной стражи, которые объезжали окраину Москвы и поспешили на звуки пистолетной пальбы, учинённой полковником Колем. Котошихин повернул голову в сторону Кукуя, ему послышался оттуда шум и плеск воды и, привстав на колени, взмолился:

– Не дайте, ребята, сгинуть! За мной гонится страшный убивец!

– Да кто ты такой сам-то, леший тебя побери? – сказал стрелецкий десятник.

– Я средний подьячий Посольского приказа Котошихин, – признался Гришка. – Подзадержался в слободе по служебной надобности. Вы, ребята, меня проводите, хотя бы до Покровских ворот, а там я сам добегу до дома.

– Нашёл себе провожальников! – вскипел сотник. – Поднимайте его в тычки, ребята! А ты, чернильница, скоро узнаешь, каковы в Земском приказе подвальные клопы.

Стрельцы, поколачивая Гришку черенами своих бердышей, погнали его вприпрыжку к Земскому приказу. Там Котошихина ожидали скорая палочная расправа за ночной шум и передача в Посольский приказ для учинения над ним розыска.

Возле громадной избы Земского приказа горел костёр, освещавший две пушки, стрельцов и всякого вида людишек, которых со всего города во время своих обходов и облав насобирала и поймала ночная стража, и теперь они поджидали прихода приставов и судей, кои решат, как с ними поступить, согласно их вины и способности убедить судей весомым посулом. Гришку втолкнули в толпу московских оборванцев, и он пал духом, представляя, как его встретит Алмаз Иванов после того, как ему доложат про похождения посольского подьячего. Оборванцы-гилевщики безропотно ждали всяк своей участи и вдруг взволновались и стали таращиться на крыльцо. Гришка приподнялся на цыпочки и узрел своего приятеля Есина, который, к счастью Котошихина, был сегодня ночным начальником по Земскому приказу.

Есин не сразу, но узрел Котошихина, и не поленился к нему подойти, чтобы взять с собой в приказную избу.

– Рассказывай, Гришка, каково на немецкой перине лежится-спится? – сказал Есин, с ухмылкой разглядывая потрёпанного приятеля.

– Будет на испуг брать, – буркнул Котошихин, примериваясь, как поскорее отсюда улизнуть.

– Тебя же на Яузе взяли? – с деланным простодушием вопросил Есин.

– Ну, там, а что?

– Дураку ясно, что ты полез вплавь через реку одемшись не с пьяна, а тебя гнали, как зайца, – улыбнулся Есин. – А про остальное мне и догадаться нетрудно.

– Давай о другом думать, как мне от тебя уйти и следов в твоём приказе не оставить, – искательно вымолвил Гришка. – За твою помощь я у тебя никогда в долгу не был. Помоги и на этот  раз.

– Ты мне, Гришка, всегда по душе был тем, что не унываешь, –

сказал Есин. – Мог бы солгать, но скажу правду? Утаить, что тебя взяли мокрым на Яузе, невозможно.

– Что, у вас в приказе полно завелось правдолюбцев? – изумился Гришка.

– Заводятся лишь клопы да тараканы, вот они начнут шуршать да постукивать, что ты здесь был, и дьяк Алмаз скоро про то услышит от тех клопов да тараканов, кои обитают в Посольском приказе.

– Что же мне делать? – огорчённо вздохнул Гришка. – Поманил меня лукавый на Кукуй, сам теперь в сторону, а мне своей спиной за его хитрости отвечать.

– Об этом ты, Гришка, с попами толкуй, они про чертей всё ведают, – сказал Есин. – Я тебя отпущу, но ты сразу явись к думному дьяку и без утайки обо всём поведай – повинную голову и меч не сечёт.

– Добро, так я и сделаю, – сказал Котошихин и поспешил в посольский приказ, где привёл в мало-мальский порядок свою одежду и, в ожидании прихода думного дьяка, лёг на скамью в своей комнате и попытался задремать. Но сон обходил непутёвую голову подьячего стороной, ему мерещились то сладко-пылкая Сельма, то полковник Коль, выглядывающий на Гришку из тёмного угла и угрожающе наставивший на него свои огромные седельные пистолеты.

Кто-то заглянул в комнату и тотчас захлопнул дверь. Это был Прокофьев, сегодня явившийся раньше всех в приказ, чтобы принимать грамоты от гонцов, которые с рассвета начнут прибегать в город со станов, где они были задержаны от ночного въезда в Москву, дабы они не попались в руки скорой на расправу ночной страже.

Мишка только что проходил возле Земского приказа и знакомый пристав сообщил ему о задержании Котошихина в мокром виде на Яузе. Прокофьев чуть не подпрыгнул от радости, получив столь важное для него известие, прибежал в приказ и удостоверился, что Гришка лежит на лавке, а до этого он наоставил мокрых следов от сапог по всему коридору и в своей комнате. Новость жгла продажную душу подьячего, и он, оставив за себя ночного пристава, кинулся к государевым палатам, впритык к которым помещался ближний к великому государю приказ Тайных дел.

Никифоров был на месте и старательно вычитывал отписку из походной воинской канцелярии князя Якова Черкасского, которую сразу после утрени намеревался донести до великого государя. Он встретил Прокофьева угрюмым взглядом воспалённых от постоянного недосыпа глаз.

– Поторопись, Мишка! И не говори ничего пустого.

Выслушав донос, он довольно усмехнулся и потрепал подьячего по щеке.

– Ведь можешь служить, если постараешься! С Котошихина не спускай глаз, может, он, на наше счастье, с перепугу начнет дёргаться и тем обнажит своё предательское нутро.

 

- 6 -

 

С некоторых пор в государевых палатах Кремля воцарилось тревожное, приводившее царедворцев в трепет, ожидание чего-то плохого, что почти неизбежно свершится, и отвратить это несчастье сможет только чудо. Обычно уравновешенный и сдержанный Алексей Михайлович стал вспыльчив, криклив и непредсказуем своими повадками. Наученный царём дранием бороды и пинками, его тесть Илья Милославский срочно захворал, чтобы ненароком не стать тем человеком, на котором царственный зять мог сорвать своё недовольство. За всех отдувался дьяк приказа Тайных дел Дементий Башмаков, который уже вторую неделю спал урывками, всё рыскал по Москве и по ближайшим селениям, отыскивая умелого лекаря, который взялся бы спасти двух любимых государевых кречетов от голодной смерти.

Эту пару самых красивых и добычливых птиц Алексею Михайловичу доставили из тундряных обских мест. И сам кречет, и чеглик – самка кречета, имели соколиные стати и чудесные чёрные глаза, которые казались ещё чернее и порой вспыхивали от белого цвета перьев, как драгоценные камни. Ещё две недели назад они были здоровы, весело брали добычу, но вдруг отказались от пищи, и голуби, коих им доставляли с царских голубятен, где их гнездилось до ста тысяч, оставались нетронутыми, и, виданное ли дело, кречет и чеглик сидели на своих насестах, отвернувшись от самых раскормленных голубей и, беспокойно помигивая, глядели в бездонно-синее небо.

Когда сокольничий сообщил царю о постигшем его несчастье, то Алексей Михайлович отменил встречу с посланцем знаменитого польского магната Юрия Любомирского, который во главе силезской шляхты выступил против короля Яна-Казимира и своими действиями заставил задуматься королевское величество о мире с Россией. Посланцу было сказано явиться на другой день, а сам великий государь, даже не сняв с себя дворцовое облачение, упал на своего выездного жеребца и сопровождаемый толпой стряпчих, не разбирая пути, кинулся в Покровское.

Алексею Михайловичу принесли живого голубя, и он, произнося ласковые прозвища, подал его кречету, но тот даже не глянул на подношение царского величества и, исторгнув из себя короткий хриплый клекот, опять обратился к созерцанию московского неба. С той поры дьяк Башмаков не знал покоя, пока о царском горе не проведали немцы, и среди них нашелся конский лекарь, который пообещал излечить птиц, и был срочно под охраной отправлен в Покровское, где за ним приглядывал сам царский сокольничий.

И нынче, лишь только великий государь совершил утреннюю молитву, к нему явился Дементий Башмаков и своим ликующим видом вернул Алексею Михайловичу желание улыбаться.

– Что, ожили? – ещё не веря своему счастью, сказал царь.

– Немец очистил голубя от костей, мелко порубил его, и кречеты мясо взяли, каждый по голубю. За ночь они уже трижды принимали рубленую птицу. И на восход солнца откликнулись топорщаньем и помахиванием крыльев.

– Объяви немцу мою милость, – радостно сказал царь. – Коли лечение будет успешно, то он получит двадцать пять рублей, трёх соболей и службу по соколиной части со знатным содержанием в деньгах и поместным окладом.

– Сей немец находится в услужении полковника Коля, – доложил Башмаков. – Он доглядывает за конями его полка.

– Скажи полковнику, что я ему отдам за этого немца лучшего коновала в моём царстве, – сказал, нахмурясь, великий государь. – Это непозволительная роскошь заставлять лечить коней такого умельца. Он будет смотреть за моими соколами, и моя охота стоит того полка, что был разбит татарами и теперь отсиживается в Туле.

Алексей Михайлович лёгким мановением руки приблизил к себе

дьяка и, достав из серебряной коробочки кусок сахара, протянул его Башмакову.

– Угостись, Дементий! Ты ведь у нас хмельного не пьёшь, так поешь сладенького. Ты в иные дни единственным трезвым человеком остаёшься на всю Москву. Счастливой вестью ты меня порадовал, нет ли у тебя такой же ещё?

В дверь царской комнаты кто-то постучал особым стуком.

– Что уши развесил, отопри! – турнул царь придремавшего комнатного стольника. – Это Алмаз каждое утро является со всякими обузами. Отправить его от себя к ляхам, что ли, чтобы отдохнуть самому?

Думный дьяк, согласно чину, земно поклонился великому государю и встал в стороне от Башмакова, коего вполне резонно считал своим вредителем и доводчиком великому государю всего, что можно было бы утаить, дабы не погружать его в душевное расстройство.

– Я сегодня, Алмаз, не стану дожидаться, когда ты меня озаботишь своими известиями, – сказал Алексей Михайлович. – Вот у меня отписка от князя Черкасского, он просит прислать ему двух толковых подьячих из твоего приказа, чтобы было, кому отписывать полякам его намерения о предстоящем съезде послов в Дуровичах. Авось, нам удастся вырвать у ляхов, хотя бы года три перемирия.

– Тебе ведомы, великий государь, их неуёмные запросы, – сказал Алмаз. – Они требуют вернуть всю Малороссию, Смоленск и Северскую землю, и ещё дать им десять миллионов злотых за тот ущерб, который понесли в этой войне.

– Их жадность мне не в новость, – промолвил царь. – Они то же самое говорили и во Львове Ордин-Нащекину. Но сейчас нам надо усадить их за переговоры, а там, глядишь, на Польшу турки с татарами пойдут, и королю надо будет с нами мириться.

– Уступать им придется, – вздохнул думный дьяк. – Но переговоры лучше войны.

– Вот и пошли подьячих, – указал великий государь. – Да пошли с ними дьяка Богданова, и он пусть возьмёт с собой, чтобы не метаться потом, для посольского обряда добрую карету, ковёр золотный, чтобы постилать его на стол во время переговоров, шатёр суконный красный, шандал серебряный, несколько шандалов медных, лохань с рукомойником серебряные, десять стоп бумаги и свечи восковые витые и сальные. И чернила не забудь, дай им кувшин или два, пусть пишут. На чернила у меня деньги пока найдутся, а для войны казна пуста.

– Сегодня, великий государь, ты обещал принять посланца Юрия Любомирского, – напомнил Алмаз. – Посылать к нему приставов или погодить?

– Пусть подождёт до вечера, – сказал Алексей Михайлович. – Я спешу в Покровское, надо поглядеть, как немец кормит моих кречетов. Да, ты ведь и не знаешь, что они, кажется, ожили. Порадуйся вместе со мной, Алмазко! И будь готов к полю, я тебя позову на соколиную охоту.

– Благодарю за честь, великий государь! – с чувством искренней радости сказал думный дьяк и с вызовом глянул на Дементия Башмакова, который не удостоился приглашения, но не был забыт Алексеем Михайловичем.

– Что за стрельба сегодня была на Кукуе? – сказал Алексей Михайлович. – Мне доложили, что стрельцы взяли на Яузе какого-то мокрого подьячего и отвели в Земский приказ.

Дементий даже и не гадал, что ему так скоро представится возможность уязвить дьяка Алмаза, но он не стал говорить всей правды, которую ему довёл Никифоров:

– Розыск ещё не доведён до конца. Пока есть подозрение, что это подьячий Посольского приказа.

– Что такое, Алмазко? – удивился Алексей Михайлович. – Откуда у твоих людишек такая прыть? Разыщи этого подьячего и если окажется, что он не виновен, всё равно убери его куда-нибудь подальше. Мне немцы своими поединками и мордобоями наскучили, а теперь и подьячие стали прыгать в воду.

– Непременно разыщу, великий государь, и ему не поздоровится, – сказал Алмаз, уже начиная догадываться, кто из его людей переполошил Немецкую слободу.

– А теперь, дьяки, ступайте, – разрешил Алексей Михайлович. – Мне надо переобуться в сапоги, а то, кажется, скоро задождит.

Думный дьяк с царского крыльца глянул на небо и убедился, что оно набухло тёмными тучами, из которых вот-вот готов обрушиться ливень. Он, не дожидаясь ненастья, быстро достиг своего приказа, заставив своим появлением всех притихнуть и подтянуться. В комнате дьяк застал своего ближнего подьячего, который стирал пыль со стола начальника и собирался приступить к очинке гусиных перьев. Алмаз продиктовал ему всё, что царь разрешил отправить для посольства князю Черкасскому, и велел составить в Казенный приказ запрос на получение этих вещей.

Отпустив подьячего, думный дьяк открыл тетрадь, в которую заносилась для памяти поступающая в приказ почта, но в дверь послышалось робкое постукивание.

– Ты, Мишка, ко мне в комнату протискиваешься с такой опаской, будто ждёшь, что я в тебя запущу чернильницей, – недовольно пробурчал Алмаз. – Говори, с каким делом явился?

Прокофьев скорым шагом приблизился к столу и зашептал:

– Я, милостивец, по твоему слову за Котошихиным всё это время приглядывал и только-только от своего приятеля проведал, что мокрого Гришку стража взяла на Яузе.

– Ты ни с кем, кроме меня, ещё не поспешил поделиться этой новостью? – спросил, окидывая доносчика презрительным взглядом, думный дьяк. – Или уже успел сбегать к Юшке Никифорову?

– Я чист перед тобой, милостивец! – упав на колени, зачастил Мишка. – У меня и в уме нет, чем-то тебе навредить.

– Утри сопли! – озлился Алмаз. – И будь готов на днях убраться из Москвы!

– Не погуби, милостивец! – начал подвывать Прокофьев. – На Енисее я не проживу и года. Не погуби, ради детей малых и хворой женки!..

Котошихин тем временем обсох, кое-как привёл к смирению обуревавшие его страхи и решился идти к Алмазу, чтобы во всём ему покаяться. По привычке он поднял глаза к образу Спасителя в красном углу, но сразу от него отвернулся, Гришка стал избегать встречаться с Христом взглядом из-за того невыносимого укора, который он сразу прочитывал в его всевидящем людские грехи взоре.

В комнату начальника приказа Гришка вошёл развязанной походкой человека, которому любой гнев и любая кара были не в новинку. Думный дьяк окинул его тусклым взглядом усталого от людской глупости и подлости всевидца.

– Чему радуешься, Гришка? Может, полтину нашёл этой ночью на Яузе и теперь замыслил её пропить в государевом кружале?

«Он всё знает! – мелькнуло в голове подьячего. – Всё! И про то, как я своровал наказ и про вчерашнее моё воровство».

– Хочешь, казни, а хочешь, милуй, – пролепетал он, падая на колени, и уткнулся лбом в грязную половую плаху.

– Поднимись, Гришка, – думный дьяк откинулся в кресле и вздохнул, – стало быть, тебя не только миловать, но и казнить есть за что?

– У каждого на Руси есть своя вина перед Господом и царём, – сказал Гришка. – И я не лучше других.

– И чем же ты не лучше? Поведай, за каким грехом тебя носило в Немецкую слободу? –  усмехнулся Алмаз. – Или ты не с Кукуя, а с небес упал в Яузу?

– Грешен я, милостивец, - огорченно вымолвил Гришка. – Не мог совладать с похотью, и был уловлен ею так, что потерял разум и совесть.

– Я тебе не поп, чтобы мне врать, – стал злиться задетый явным перед ним  притворством думный дьяк. – Говори всё по правде, а то сейчас же велю приставам бить тебя батогами за твоё враньё и ерничанье.

– Я правду говорю, – испугался Котошихин. – Сошёлся я по случаю с немкой. Вечор отправился её навестить, но к утру заявился её муж и чуть было не накрыл меня в своём доме.

– Кто этот немец? – строго сказал Алмаз. – Он же за тобой гнался до Яузы и стрелял из пистолетов.

– Полковник Коль, – поколебавшись, тихо вымолвил Гришка. – И теперь я его страшусь, милостивец, пуще, чем твоего наказания. В гневе он лют, и меня не пощадит. Он на Кукуе проколол шпагой на поединках трёх женихов.

– А ты не худо задумал, – усмехнулся Алмаз. – Решил спрятаться от полковника за моей спиной. И эта немка тоже хороша! Променяла своего геройского немца на Гришку Котошихина. И что она в тебе нашла?

– Не ведаю, милостивец, – подьячий почувствовал, что Алмаз и не думает вскипать на него гневом, и стал обретать надежду на спасение.

– Может, ты ей своей мочальной бородёнкой приглянулся? Или

тем, что обычно скрывается от чужих глаз?

– Не ведаю, милостивец! – угодливо хихикнул Котошихин. – Одно помню, что она часто вскрикивала: «Гут, Гришка! Гут!..»

– Нашёл чему радоваться, дурак! – скривился Алмаз. – Мне тебя и наказывать не надо: скоро тебя разыщет полковник Коль и возденет твои причиндалы на свою шпагу.

– Куда же мне деваться? – испугался Котошихин. – Он меня точно изуродует.

– А ты, Гришка, возмечтал лазить в чужой дом и быть не пойманным? Ты немцу нанёс смертельную обиду. Был бы дворянин, так мог бы спастись поединком, а ты смерд, с тобой полковник судиться не станет, просто прихлопнет, как муху, а сверху плюнет и разотрёт грязь сапогом.

Стращая Гришку, думный дьяк мысленно над ним потешался и был готов протянуть подьячему руку помощи, ему понравилась бесшабашность, с какой тот уязвил полковника Коля, которого в приказах недолюбливали из-за его вздорного нрава. Но и такая слава подьячего была Алмазу не нужна: от Котошихина надо было немедленно избавляться, чтобы у немцев поскорее выветрилась память от его похождений на Кукуе.

– Выпиши Котошихину подорожную грамоту к князю Черкасскому! – велел он своему помощнику. – Выдай ему жалование за полгода и хлебные деньги. А ты, Гришка, сделай так, чтобы даже твоего духу к вечеру не было на Москве!

Дьяк Дохтуров, когда Гришка явился к нему сдавать имевшиеся под его росписью документы, скорому отъезду Котошихина не удивился: в приказе бывало такое не раз, когда подьячий приходил на службу и пропадал для своих родственников, и только потом они узнавали, что он послан на Дон, на Кавказ, а то и в Даурию, на границу с Китаем.

Вскоре была готова и подорожная грамота. Подписывая её, дьяк Алмаз дал Гришке напутствие:

– Скоро за тобой следом явится дьяк Богданов. Советую тебе его остерегаться и не волновать понапрасну: он не будет беречь, как я, твою драную спину.

– И долго мне быть в отъезде?

– Пока полковник Коль не съедет от Москвы в свою Неметчину или, не дай Бог, на тот свет.

Дьяк Алмаз уткнулся в лежавшую перед ним грамоту, а Гришка потоптался, повздыхал и, не дождавшись от начальника отклика, пошёл в свою комнату, где простился с подьячими и вышел из приказной избы, через десяток шагов обернулся на неё поглядеть и направился к выходу из Кремля. Слоняясь между торговых рядов на площади, Гришка раздумывал, стоит ли ему прощаться с Блуме, наконец, решился и, путая следы, добежал до торгового амбара, коим владел немец.

Блуме был на месте, он стоял за конторками и в толстой тетради делал записи. Увидев Гришку, он переполошился, схватил его за руку и повлёк за собой в глубокий подвал, где царила кромешная тьма, пахло могильной сыростью, а сверху сочились ледяные капли. Гришка несколько раз ударился ногой и боком о какие-то жёсткие выступы, пока Блуме не дотащил его до тайной каморки, где сидел громадный мужик, и в ногах у него валялся мясницкий топор. У Гришки ватно обмякли ноги, он вякнул и покачнулся, почувствовав, что сейчас лишится памяти. Блуме не дал ему свалиться и сказал:

– Ступай, Наумка, наверх, пригляди за амбаром.

Мужик молча поднялся и вышел вон, а Блуме зажёг вторую свечу и зло вымолвил:

– Ты что решился яму под собой и подо мной вырыть?

– Я же не просто так пришёл, – пролепетал Гришка. – Меня выгоняют из Москвы в Смоленск. Вот решил попрощаться.

– Для нас всех счастье, что тебя в Москве не будет, – обрадовался Блуме и сразу же обеспокоился. – А может, ты всё врёшь?

– Как же вру! – заторопился Гришка. – Вот моя подорожная грамота. Выписана князю Черкасскому.

Немец проглядел грамоту и сказал:

– Раз ты едешь в Смоленск, то не затевается ли там какое-нибудь важное дело?

Гришка обрадовался: немец хочет получить у него новость, но забесплатно он ему её не отдаст.

– Скоро близ Смоленска произойдут важные события, небезынтересные для шведского королевства.

Небрежно вымолвленные Котошихиным слова враз улучшили отношение немца к подьячему. Блуме извлёк из шкафчика кувшин романеи, засахаренные персики.

– Жаль расставаться с тобой, Григорий, но что поделать. Выпьем в таком разе за твой добрый путь и пожелаем друг другу приятной встречи.

После выпитой романеи Котошихин ничуть не размяк и на уговоры Блуме открыть ему, что затевается близ Смоленска, ответил с прямодушной наготой:

– Ни с того конца, Яков, ты ко мне мостишься. Ты не плутай вокруг да около, объяви, что берёшь у меня секрет за десять рублей. Мы бы ударили по рукам и разбежались.

– Десять рублей незнамо за что, – удивился Блуме. – Не много ли?

– Я могу взять и десять-двадцать риксдалеров, раз у тебя нет русских денег.

– Но ты скажи хоть немного, что у тебя за секрет?

– Сначала давай деньги, – сказал Гришка и, пользуясь заминкой, налил чарку романеи и выпил.

Блуме сдался и, вынув из кармана кошель, отсчитал десять рублей. Гришка сгрёб их в свой карман и, приблизившись к немцу, рассказал ему, сгущая краски заведомую ложь о скором заключении перемирия между Россией и Польшей. Блуме всё это в себя впитал и с благодарностями проводил Гришку из подвала каким-то подземным ходом в грязную амбарушку, откуда тот вышел на Лубянку и поспешил к себе домой.

Скорое расставание с Москвой заставило Гришку вспомнить о семье, мысли о которой редко посещали его занятую самоистреби-тельными безумствами голову. Дома Котошихин бывал только но-чью, всё остальное время у него занимала приказная работа и суета вокруг немцев, в которую он ввязался по любопытству и живости нрава, но вскоре увяз в ней, да так, что выбраться из беды можно было, лишь потеряв свою голову. Жену Устинью и сыновей он ви-дел чаще всего спящими, когда приходил в избу, вечерял тем, что находил на сковороде или в котле, снимал сапоги и ложился на лав-ку отдельно от Устиньи, от которой он давно отстал, сначала по её частым хворям, а затем из-за Сельмы, явившей Гришке в своих лю-бовных хитростях нечто такое, что ему даже не снилось. Сладость и чистота немецкой девки заставили Гришку отвернуться от супруги, не знавшей шёлковых штанцов и пахнувшей не розовой водой из Кельна, а распаренным берёзовым веником и сажей черной бани.

Не заходя в избу, Гришка прошел к своей захоронке, выкопал её и пересчитал деньги, коих нашлось на три рубля больше, чем он надеялся. Это показалось ему добрым знаком, и в избу он пришёл в светлом настроении и даже улыбнулся Устинье, чего с ним уже давно не случалось.

– Где ребята? – сказал Гришка. – Опять где-нибудь озоруют?

– По-всякому бывает. Почему бы им не озоровать, ведь твои. А ты до сих пор озоруешь…

– Где ребята? – перебил женку Гришка.

– На пруду в деревянных корытах плавают, лягушек пугают. На что они тебе?

– Я, Устинья, сегодня еду в Смоленск.

– И надолго? – всплеснула руками женка, и у неё на глазах показались слёзы. – Как мы тут без тебя справимся, ума не приложу.

– Ребят отведи к моему родителю в монастырь. Пора им грамотой заниматься, а не бегать без дела между дворов.

– У меня денег почти не осталось из тех, что ты на Пасху давал.

Гришка выложил на стол двадцать рублей, и при виде денег у женки мигом высохли слёзы.

– Отдашь монастырским за обучение и содержание ребят пять рублей. Остальных тебе на год должно хватить, если без меня не загуляешь.

– Скажешь тоже, – улыбнулась женка, стеснительно прикрывая ладонью рот, в котором не было и половины зубов. – Пора уже о своём успении озаботиться. У меня лишь одна думка – дожить бы до внуков.

Котошихин в избе не засиделся, собрал мешок с нужными веща-ми, приласкал прибежавших с пруда сыновей и отправился в Земля-ной город, где находился складской двор Разрядного приказа, до-вольствовавший русские войска на войне с Польшей людским по-полнением, конями, оружием, порохом, свинцом, а также всякими пищевыми и вещевыми припасами, и всё это исчезало в дыму и пла-мени сражений, как в бездонной пропасти. Война была прожорлива и ненасытна, и ежедневно из Москвы на Смоленск отправлялись сотни телег, на это и рассчитывал Котошихин, и не ошибся. Он отк-рыл свою подорожную грамоту начальнику обоза, и тот указал ему на телегу, на которой были сложены и увязаны кули с сухарями.

– Можешь их грызть, лёжа на боку, всю дорогу, – сказал стрелецкий сотник. – А в Смоленске покажешь мне дорогу к кабаку.

На счастье долго не было дождей, и обоз не увяз в грязи, не утонул в болотинах и трясинах, а уверенно шёл своим путём, в стороне от проезжей дороги, где выбитые колёсами телег колдобины и ухабы закаменели и стали совсем непроезжими. Обоз шёл то полем, то лугом, то редколесьем, на телеге было тряско, тогда Гришка с неё сходил, шёл, похрустывая сухарём, рядом, временами припадал губами к роднику или ручью, чтоб размочить сухарную жёсткость во рту.

Москва была уже далеко за спиной, но страх разоблачения ещё не выветрился из подьячего, совершившего за какие-то три дня три предательства. Вредоноснее остальных была передача шведскому послу наказа великого государя окольничему Волынскому на переговорах о денежных требованиях Швеции к России. Другие два предательства были не так губительны, но разве можно назвать убийство малым или большим? Убийство всегда убийство, так и предательство, совершив его, изменник враз разрывает нравственные скрепы, которыми был соединён с соотечественниками, он выходит из круга родства с другими людьми по Отечеству и не пристает к тем, для кого совершил предательство: заплатив ему деньги, они гнушаются изменником и никогда не признают его за ровню себе.

Всё это было ещё не ведомо Котошихину, он пока что испытывал не нравственные муки, а страх разоблачения и последующей казни. Душевное спокойствие Гришка искал в самооправдании и легко находил причину, побудившую его совершить немыслимые греховные проступки, в той жизни, что ему пришлось вести не по своему выбору, по рождению в стране, которая никогда не была ему мила, а в какой-то миг до того обрыдла, что его стошнило предательством.

Но Гришка был еще далек от понимания того, что он натворил, и ему было весело, что он оказался годным взять да и совершить такое, что не под силу другим. Многие тысячи приказных на Москве гнули спины и колотились лбом о пол перед сильными людьми, и только у него достало силы отомстить за свои обиды единственным доступным способом, какой ему предоставил случай, и раскаиваться в содеянном Гришка даже не думал.

 

- 7 -

 

Ставка русской армии, которой командовал боярин князь Яков Куденетович Черкасский, находилась за Смоленском в чистом поле и представляла собой громадное скопление палаток, шалашей и ям, накрытых ветками, в которых, ожидая, когда князь поведёт их в схватку с неприятелем, бедовали русские войска, изрядно тая в числе от худой кормёжки и простудных хворей. Великий государь понукал князя поскорее сразиться с ляхами, и если уж не разгромить их наголову, то хотя бы крепко потеснить, чтобы понудить к скорейшему заключению мира, но Яков Куденетович после Конотопского разгрома русских войск стал зело осторожен и предпочитал видеть свои полки ополовиненными скорее от болезней, чем от саблей татар и запорожцев.

Алексей Михайлович осторожность Черкасского не одобрял и мягко выговаривал ему в письмах своё неудовольствие, на что командующий привычно не обращал внимания и продолжал бездельное стояние, и это вполне устраивало поляков, которые, не имея сил для разгрома русских войск, крепко надеялись повернуть против них крымских татар и турок и плели для этого всякие хитрые ловушки, в которые, в конце концов, угодили сами. Османы и татары разоряли польские владения с гораздо большим удовольствием, чем юг Малороссии и  России, где всё уже было давно в прежние их набеги разорено и побито. Бедой для коренной Польши стал бунт против короля Яна-Казимира, который поднял силезский магнат Любомирский. И тогда, почувствовав опасность для существования самого королевства, окружение польского монарха понудило его начать переговоры с русскими в Дуровичах.

Котошихин стал одним из первых обитателей русского посольского стана, который Черкасский велел разбить в Зверовичах. Место для работы и жительства посольских людей было определено в версте от селения на краю дубравы близ полноводного и чистого ручья. Назначенный князем для охраны послов полковник Трегубов и Котошихин, вознесённый до советника по обустройству посольского стана, определили, где стоять шатрам и палаткам, нашли место для стрельцов, которые сразу же принялись строить себе шалаши, плести плетни для огораживания отхожих мест, чистить дубраву от валежника, чтобы топить им полевые кухни. Для Котошихина и нескольких писцов поставили большую палатку, где они, пользуясь погожими днями, зажили в своё удовольствие до приезда посольских людей, которые уже были в пути.

Гришка был рад тому, что ловко ушёл из Москвы, когда там явно запахло для него жареным. И дьяк Алмаз, и подьячий Никифоров стали опасны, но ещё большую опасность для себя Котошихин представлял сам, когда на него без всякой на то причины накатывала бесшабашная дурашливость, и он мог ляпнуть такое, за что недолго поплатиться своей головой. Пока его спасало то, что в Зверовичах его слушать было некому, а полковник Трегубов, которому Гришка в подпитии принимался судачить о порядках в Кремле, близ царя, только бестолково  хлопал очами и хватался за полную чарку, чтобы опрокинуть её в обросшее ржавью бороды по-щучьи широкое хайло.

Однако беззаботная жизнь закончилась, когда к стану подъехал большой обоз, и дьяк Богданов сразу нашёл Котошихину дело: велел поставить для нового главнокомандующего русскими войсками князя Юрия Долгорукого отдельный шатёр, где он будет пребывать во время съездов послов. Сам князь своим свинцовым взглядом привёл Гришку в трепет и оторопь, это был один из самых свирепых царских воевод, который через несколько лет казнит в Арзамасе десятки тысяч мужиков, поднявших, по зову Стеньки Разина, дубины на своих господ.

Князь Долгорукий из-за застарелых местнических счётов питал к боярину Черкасскому сильную нелюбовь, которую не скрывал ни от великого государя, ни от своего окружения, и Котошихин был поражён, когда увидел в свите Долгорукого своего давнего приятеля, к которому уже весьма охладел, Прокофьева.

– Я теперь, Гришка, у князя по письменной посольской части правая рука, – красуясь рядом со статным конём, с которого он только слез, сказал Мишка. – Князь не гнушается со мной и совет держать.

– Я так высоко не летаю, – нахмурился Котошихин. – Как бы с такой высоты вдребезги не разбиться.

– Да ты, я гляжу, загрустил, что князя Черкасского власти лишили? – заинтересовался Мишка. – Говорят, что у него мимо рук ничего не проходило?

– Откуда мне знать об этом? – сказал Котошихин. – Я боярина

всего раз, как приехал, видел издали. И в руках у него, кроме поводьев, ничего не было.

– А ты повспоминай, – настаивал Мишка. – Может, от других что-нибудь недоброе о боярине слышал?

– Я гляжу, что ты и сюда явился с тем же, с чем надоел мне в Москве, – презрительно вымолвил Котошихин. – Сделай так, чтобы не попадаться мне на пути, не то упадёшь ненароком в яму и не вылезешь!

Прокофьев смолчал на грубость и, сев в седло, поднял коня на дыбы и ускакал прочь, унося в сердце неутолённую ненависть к Котошихину. Мишка уже знал, как ему отомстить, и орудием мщения скоро стал князь Долгорукий, который, заменив Черкасского, принялся искать свидетелей его преступлений, и велел своей свите найти таких, хотя бы из-под земли. Тут-то Прокофьев и высунулся со своей кривдой о Котошихине, что, дескать, этот подьячий ведает, как промышлял боярин Черкасский в государевой казне, хвалился своим многознанием в пьяном виде прилюдно, однако, проспавшись, не признает за собой сказанных слов, и его надо как следует приструнить, чтобы он открыл всю правду, коя ему ведома, как и то, о чем лишь догадывается.

Князь Юрий Долгорукий ухватился за ложный донос и велел доставить подьячего к своему шатру. Конные стрельцы быстро доскакали до посольского стана, схватили Гришку и, ополоумевшего от страха, приволокли его в ставку князя. Юрий Алексеевич пожелал сразу увидеть многознающего подьячего, и того втолкнули в шатёр и кинули к сапогам князя.

– Поднимись, – милостиво промолвил Долгорукий. – Кто ты есть таков?

– Котошихин Гришка, подьячий средней руки Посольского приказа.

– Страшные слова про тебя донесли, Гришка, – жёстко сказал князь. – Ведомо мне стало, что ты утаиваешь и покрываешь воровство против великого государя!

Едва приподнявшийся с колен, Котошихин вновь упал на ковер, покрывавший земляной низ шатра, испустив при этом всхлип отчаянья от пронзившего его насквозь страха: от обвинений в воровстве против государя редко кто оправдывался, и наказанием была кнутобойная торговая казнь.

– Говори, что тебе ведомо об измене князя Черкасского, приказная вошь? – ощерился Долгорукий. – Доносят, что ты был свидетелем встреч боярина с королевскими гонцами. Говори безотказно, что видел и что слышал!

– Обнесли меня клеветой, милостивец! – затараторил, глотая слёзы, Котошихин. – Я князя Черкасского видел всего два раза и то издали, а рядом с ним не стоял, и ничего от него не слышал, и ляхов не видел.

– Не лги, пёс смердящий! – затопал ногами князь. – Кто как не ты, писал королю, чтобы он был спокоен за Могилёв и Быхов: боярин Черкасский отступается от них за сто тысяч злотых!

Застращав Гришку до полусмерти, Долгорукий велел посадить его в яму под крепкий караул. До ямы его тащили волоком, бросили вниз и накрыли толстыми досками, на которые возлёг сторож и вскоре стал сонно посапывать. Гришка лежал внизу на гнилой соломе, дрожал и поскуливал, смерть казалась ему неизбежной, и отсрочить её могло только чудо.

Обвинения, которые воздвиг на него Долгорукий, были убедительны своей нелепостью, подкреплённые многовесным могуществом княжеского слова, они неминуемо вели Котошихина к пытке на дыбе, а на ней он себя оболгал бы после первого удара кнутом и наговорил бы на Черкасского такого, что обрекло князя на лютую князь.

Долгорукий не забыл о Гришке и, когда наступили сумерки, велел привести его в свой шатёр. За день Котошихин успел пропитаться в яме грязью и вонью, и воевода сморщился, глядя на елозившего возле его ног подьячего.

– У тебя один путь к спасению, – спокойно сказал Долгорукий. – Даю тебе день, чтобы ты написал собственноручно о том, какой вред нанёс боярин Черкасский своим нерадением и прямой изменой великому государю, пока был войсковым воеводой.

– Я напишу, – всхлипнул Гришка. – И меня же вздёрнут на веске.

– Какой же ты, право, дурак, – снисходительно вымолвил Долгорукий. – С моей помощью ты не только жив будешь, но и станешь дьяком, а твои сыновья, со временем, выйдут в дворяне. В твоем доносе великому государю нет лжи, царь сам обижен и зол на Черкасского за его бездельное стояние на Днепре, и ему нужен повод, чтобы проявить боярину свою немилость.

– Но меня за неправду казнят, – продолжал упираться Котошихин.

– Нет, ты в самом деле дурак, – стал наливаться гневом Долгорукий. – Даже  я знаю, что к Черкасскому приезжали поляки.

– Это были послы, – сказал Гришка.

– Правильно, послы. Но ведь они говорили о всяких делах, и в том числе сманивали Черкасского на измену. Быть такого не может, чтобы послы не прельщали боярина каким-нибудь посулом. Такое водится среди всех народов. И не будет никакой лжи, если ты напишешь об этом.

– Может, кто другой напишет донос, – робко сказал Котошихин. – Есть Мишка Прокофьев, он у Алмаза Иванова и в приказе Тайных дел в большом доверии. Его слово будет весомее моего.

– Я лучше ведаю, кому писать, а кому помалкивать! – озлился князь. – Ступай к себе и чтобы завтра к вечеру грамотка лежала передо мной. И не вздумай захворать, а то пришлю к тебе лекаря с батогами.

Гришка, не веря своему счастью, что его отпускают, сделал один шажок назад к выходу, другой, и замер: Долгорукий погрозил ему пальцем и свистящим шёпотом пригрозил:

– Если что, кожу с живого сдеру!

Успокоиться и уснуть тревожным сном, в котором за ним гонялся Долгорукий, Гришка смог лишь к утру, благо, что в Зверовичах беспокоить солдат было некому: и петухи, и псы давно были изведены под корень, первые за то, что вкусны, а вторые за то, что без дела гавкали и бросались на ратных людей, когда те очищали дворы обывателей от мычащей, блеющей и кудахтающей живности.

Гришка проспал почти до полудня и проснулся от голода, но тотчас про него забыл, когда вспомнил про Долгорукого и то, что тот наказал ему сделать к вечеру. На этот раз Гришка не впал в растерянность и, пролив недолгие слёзы о своей непутёвой судьбе, пришёл к решению круто изменить жизнь.

«Куда не кинь – везде клин, – размышлял Котошихин. – Два князя, воеводы и бояры, сцепились между собой, и я сгину промеж них, как мураш. Задавят и не чихнут. Я Долгорукому угожу, тогда мне от Черкасского житья не будет. Кто-то из них велит меня зарезать или удавить. Сейчас человеку потеряться – плевое дело. Убьют, скроют в отхожем месте и скажут, что убежал к полякам. – Это внезапная мысль блеснула для Котошихина, как лучик спасения в кромешных потёмках. – А ведь это выход! Вспомнить, так судьба уже четыре года толкает меня на этот путь. Разве это не её был знак, когда меня били батожьём? Следом дом отняли, пустили по миру. Недаром я и в Стокгольме был послан гонцом, и там сошёлся с Эберсом. Скоро он сам в Москву явился, и у меня другого выхода не было, как показать ему государев наказ. А после этого как было жить на Москве? Никифоров за мной слежку устроил, а тут Алмаз послал меня в посольство. Вот уже это знак так знак! Но и этого оказалось мало, сейчас  насел на меня Долгорукий, а от него одно спасенье – уходить к ляхам!»

Собрав мешок, Гришка высунулся из палатки и огляделся вокруг, русский посольский стан был пуст, все люди находились в Дубровичах, где шла работа по обустройству мест для проведения съездов польских и русских послов. Он прошёлся по стану и обомлел от удачи: на опушке дубовой рощи пасся стреноженный конь. Гришка заглянул в палатку, где хранилась упряжь и, схватив уздечку, подбежал к коню, развязал на передних ногах путы и потянул за собой. За палатками послышался шум, беглец присел рядом с конем, но никто его не увидел и не остановил. Не мешкая, Гришка оседлал коня, привязал к седлу мешок с вещами и понудил его идти за собой в лес. Отойдя от стана саженей на двести, он сел в седло и поехал на польскую сторону, сторожко озираясь и желая себе удачи не встретить русских ратных людей.

Солнце уже перекатилось на польскую сторону и стало слепить Гришке очи, когда он услышал тяжёлый конский топот. Сощурившись и заслонившись ладонью от солнца, он присмотрелся и похолодел от страха: прямо на него ехали полтора десятка рейтар, посверкивая железом шапок и плечевых доспехов. Они возвращались из поиска и в поводу вели коня, на котором сидел связанной куклой лях, и покачивал из стороны в сторону головой, обмотанной окровавленной тряпкой. Это были лазутчики, бегавшие на польскую сторону, чтобы добыть языка.

– А ну, стой! – велел Котошихину рейтар, ехавший впереди, явно начальник, судя по наградному золотому полтиннику, который вспыхивал на его железной шапке.

– Кто такой? Куда спешишь?

Гришка испугался до немоты, но сумел нащупать за пазухой и вынуть подорожную грамоту, выписанную ему в Посольском приказе. Рейтар был неграмотен и позвал грамотея.

– Вычти, Филька, что это за человек?

Рейтар, шевеля губами, долго елозил по буквам затуманенным взглядом, но с чтением справился и облегченно сказал:

– Это, господин поручик, подьячий Посольского приказа Гришка Котошихин.

– Вон как! – значительно произнес офицер и, тронув своего коня, наехал на Гришку. – И куда же ты, господин подьячий, на ночь глядя, поспешаешь?

– Как куда? – Котошихин опамятовался и нашёлся, что солгать. – Еду в Дубровичи, где назначен съезд русских и польских послов.

– В Дубровичи? – удивлённо сказал поручик. – Так ты их давно проехал.

– Как, давно проехал?

– Они вёрст десять, как остались позади тебя, – сказал поручик. – Поезжай с нами, нам почти в ту сторону.

– Я и один доеду, – пробурчал Гришка, нехотя поворачивая коня.

– Давай не балуй! – жёстко велел офицер. – Ты едешь по польской земле, а как ты сюда попал, скоро расскажешь командиру полка Чубарову.

Котошихин не торопился исполнять приказание поручика, и тот приказал одному из рейтар приглядывать за подьячим с той же строгостью, как и за поляком. Ни сил, ни желания сопротивляться у Гришки не было, он, как  оторопел от встречи с русскими рейтарами, так и остался пребывать в сковывающей его разум оторопи, даже не делая попыток как-нибудь извернуться и отсрочить написанную ему на роду смерть. Однако та и не думала приходить за Гришкой: из леса на рейтар выскочила подстерегавшая их засада. Это были поляки, на которых русские совершили утром нападение, некоторых побили, а их начальника уланского ротмистра Масальского увели с собой. Уланы недолго оправлялись после нападения рейтар и скоро кинулись за ними в погоню, по следам, которые, как не остерегались, но русские оставляли везде, особенно в памяти людей.

Хорунжий, возглавивший уланскую погоню, был опытным воином и знал, что идти за рейтарами в угон означает почти верную потерю капитана Масальского, которого москали, в случае опасности могли зарезать или, повернувшись против улан, связать их сабельной рубкой, а пленника умчать к своим на самых резвых конях. И, поразмыслив, хорунжий велел уланам идти правее русских следов, обогнать их и устроить засаду в каком-нибудь укромном месте.

Задумка хорунжего оправдалась, уланы, подпустив рейтар, выст-релили в них из пистолетов и взялись за сабли, сойдясь с русскими в кровавой сечи. Рейтарский поручик выхватил из седельной кобуры пистолет и выстрелил в Масальского, чтобы его поразить насмерть, но в миг, когда пуля уже вырвалась из дула, хорунжий так ударил плетью коня, на котором сидел пленник, что тот взвился на дыбы и помчался туда, куда и было надо, на польскую сторону. Поручик, отбиваясь от насевшего на него улана, громко крикнул, чтобы рейтары сбились в кучу и отходили к своим. Поляки не помешали им выполнить эту задумку и  стали тоже отходить от рейтар, которые наконец-то успели взять в руки тяжёлые пистолеты и грозно целились ими в спешивших от них на рысях ляхов.

Гришке, когда вспыхнула схватка, повезло в толчее не попасть под саблю и пулю, не свалиться на землю и не быть затоптанным насмерть подковами боевых коней. Он бросил поводья, уцепился, как чёрт за грешную душу, за конскую гриву и отдал себя на волю случая, и тот заставил его коня мчаться за конём капитана Масальского, который замедлил свой бег лишь тогда, когда скрылась из вида опушка, где остались сражаться люди.

Масальский сидел на коне, опустив голову, и слабо постанывал, и по его виду можно было судить, что он потерял много крови и совсем ослаб. Гришка осторожно к нему приблизился и развязал ему руки.

– Опусти меня на землю, – слабым голосом произнёс капитан. – Мы одни? Где уланы?

– Дерутся, – сказал Котошихин, опуская Масальского на землю. – На счастье нам удалось вырваться.

– Где ты увидел счастье? – капитан схватил подьячего за полу однорядки. – Ты кто таков?.. Молчи! Вижу, что смерд и раб.

– Я был подьячим Посольского приказа, – вякнул Гришка.

– А сейчас кто ты есть? – взгляд Масальского приобрёл осмысленность. – Что ты здесь ищешь?

– Бегу от многих неправд и своей верной погибели на польскую сторону, – пустил слезу Котошихин. – Хочу предложить своё знание русских порядков на службу королевскому величеству.

– Стало быть, ты предатель, – удивленно произнёс Масальский. – редкая птица, я такой ни разу не видел.

– Я готов служить и твоей милости, – искательно вымолвил Котошихин.

– На уланской службе изменники мне не нужны, – отмахнулся от Гришки капитан. – А ведь ты не первый, кто с царской привязи сорвался и сбежал к королю. Ты знал Войку Ордин-Нащекина?

– Знал, ваша милость, не близко, но знал.

– Вот и встретишься с ним завтра, – попытался улыбнуться капитан. – Он в местечке, где наш полк, ждёт отъезда в Московию.

– Как же он на такое решился! – поразился Котошихин. – Его ждёт веска или земляная тюрьма, где-нибудь на Коле. Нет, он с ума сошёл – бежать из вольной Польши в Москву!

Телесная усталость заставила Масальского замолчать, Гришка укрыл его снятой со своих плеч однорядкой, а сам стал собирать сухой хворост для костра. Вокруг быстро  сгущались сумерки, и надо было показать уланам, где находится их раненый капитан. Скоро огонь охватил ком сухой травы, перекинулся на тонкие сухие ветки и заплясал на крупных сучьях. Эти яркие всплески света увидел с бугра хорунжий, и уланы с криками кинулись к костру.

– Отпусти его! – велел Масальский улану, который схватил и крепко держал Гришку за шиворот. – Это, панове, русский предатель, сейчас он ищет польской службы.

Улан оттолкнул от себя Котошихина, старательно вытер руки о свои бархатные штаны и плюнул под ноги Котошихина. То же самое сделали и остальные уланы. Затем они с великим бережением усадили своего капитана на коня и направились в сторону последних отсветов уже скатившегося за край земли солнца. Гришку с собой они не позвали, но он, не мешкая, взгромоздился на коня и отправился по единственному пути, какой у него остался, – за польскими ратными людьми.

Белорусское местечко к возвращению в него улан было уже погружено в сон, на въезде в него горел большой костёр, стояла стража, с шутками проводившая однополчан и схватившая Котошихина, которому пришлось объяснить, кто он такой и причины своего появления на польской стороне. Дежурный офицер из объяснений беглого подьячего понял лишь то, что перед ним перебежчик, и отправил его до утра в избу, где ждал своего отъезда в Москву Войка Ордин-Нащекин. Гришка в тёмной избе наощупь отыскал лавку, бросил в изголовье мешок со своими вещами и скоро заснул.

Новый день пришёл к Котошихину скороговоркой молящегося человека, который, поставив на скамью складень, стоял перед ним на коленях и усердно поколачивал лбом в деревянную половицу. Это был поразительно похожий на своего родителя Войка, такой же, как отец, щупловатый, невидный всем, кроме ясных светло-серых очей, кои при взгляде на собеседника начинали подрагивать и посверкивать, как осколки хрусталя в прозрачном и быстром ручье.

Войка закончил утреннее моление, поцеловал и сложил складень, затем замотал его в вышитое полотенце и скорбно вымолвил:

– Я ведь тоже, когда бежал к королю, бросил молиться. И тебе, Котошихин, предстоит через это пройти.

– Может, я по-другому заживу, – сказал Гришка, поднимаясь на лавке. – Откуда меня знаешь?

– Сказали ляхи. Я думал, что я один такой дурак на всю Россию сыскался, что пал на немецкую сладость, оказывается, нет. Мой пример никого не научил.

– Ты, Войка, мне не в пример, – раздражённо сказал Гришка. – Тебя сам великий государь ласкал, ты с Фёдором Ртищевым за одним столом сиживал, твой родитель – думный дворянин и окольничий, скоро ближним боярином станет, разве я тебе ровня?

– Конечно, ровня, – смиренно промолвил Войка. – Мы оба предатели, на мне и на тебе один грех – измена Отечеству.

– Грех, возможно и один, – усмехнулся Котошихин. – Но ты за него заплатишь раскаяньем, а я – своей жизнью.

– Но и тебе не поздно покаяться. Скажи слово, и я тебя возьму с собой. Великий государь милостив, он мне даровал прощение, не пожалеет его и для тебя.

– Ты, говорят, Войка, неглуп, но тебя слушать смешно. Ты хоть догадываешься, за что тебя простил великий государь?

– По своей доброте, – тихо промолвил Войка. – Или не так?

– Ты будешь жить потому, что царь тебя излишне приголубил и теперь себя за это винит. Не будь этого, тебя ждала бы на Москве не монашеская келья в Кирилло-Белозёрском монастыре, а палач с пеньковой петлёй в одной руке и с кнутом в другой.

– Зла в тебе много накопилось, – смиренно сказал Войка. – Ты облегчи душу, помолись, яви Господу своё смирение. Я ведь тоже был невиданно горд своей нелюбовью к Москве, а сейчас молю Спасителя, чтобы дал мне счастье увидеть своё Отечество.

– Проживу и без твоих советов, – буркнул Котошихин. – Ты лучше бы мне открыл, кому челом ударить, чтобы получить здесь службу.

– Не ведаю. Я здесь счастья искал в другом, да не обрёл, как видно.

 

Продолжение следует...

 

   
   
Нравится
   
Комментарии
Комментарии пока отсутствуют ...
Добавить комментарий:
Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
Бог Есть Любовь и только Любовь и Он Иисус Христос
Официальный сайт Южнорусского Союза Писателей
Омилия — Международный клуб православных литераторов