СЕТЕВОЙ ЛИТЕРАТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ
ВЕЛИКОРОССЪ
НОВАЯ ВЕРСИЯ САЙТА

№12 Леонид СЕРГЕЕВ (Россия, Москва) Ох, уж эти женщины! И другие рассказы...

Омилия — Международный клуб православных литераторов
На главную Наша словесность №12 Леонид СЕРГЕЕВ (Россия, Москва) Ох, уж эти женщины! И другие рассказы...

С.А. СергеевЛеонид Сергеев - родился в Москве в 1936 г. в семье инженера. Во время войны был эвакуирован в Казань, где закончил школу и недолго учился в строительном институте. После службы в армии жил в Подмосковье. Работал грузчиком, шофером, почтовым агентом, чертежником. В 1962 г. переехал в Москву. Работал фотографом, декоратором в театрах им. Вахтангова и им.Маяковского, иллюстрировал детские книги. Литературой занимается с начала семидесятых годов. Первые книги написал для детей и подростков. Некоторые из них переведены на английский и польский языки. Член Союза писателей России, лауреат премий им.С.Есенина и им. А.Н.Толстого, победитель Всероссийского конкурса на лучшую книгу о животных 2004 г.

 

 

Ох, уж эти женщиныОх, уж эти женщины!

 

В пятьдесят лет я рассуждал: ох уж эти мои дружки, закоренелые бобыли, женоненавистники, которых охватывает ужас при мысли о вступлении в брак! Старые волкодавы, пьяницы и бабники, они панически боятся потерять свободу и скорее отправятся на эшафот, чем согласятся пойти в загс. Стоит только женщине задержать на них взгляд, они уверены — это многообещающий, уводящий взгляд; красотка явно плетет сети, заманивает в ловушку.

Собственно, так оно и есть. Уж кто-кто, а я-то знаю. Здесь у меня большущий опыт — в молодости не раз терял волю от подобных обманчивых (как бы беззащитных, на самом деле колдовских) взглядов и разных обволакивающих придыханий:

— Как интересно! Расскажите еще что-нибудь! Вы очень талантливы!

Теперь-то я сыт по горло этими хитрованскими штучками, теперь мне яснее ясного: если женщина проявляет повышенный интерес к твоей работе (делает вид, что давно ее любит) или, чего доброго, справляется о здоровье твоих родных — это очень опасная женщина, от нее можно спятить. Но главное, когда ты видишь это невероятное, прямо поедающее тебя внимание (как бы неподдельное), всякие уточняющие вопросики (понятно, чтобы ты сильнее сел на крючок), эти загорающиеся (злодейским блеском) и угасающие (почти сдавшиеся) глаза, этот вспухший рот (уже готовый принять поцелуи) — короче, когда ты видишь влюбленную в тебя особу, будь она хоть крокодилом, тебе, идиоту, начинает мерещиться, что ты в нее тоже втюрился. «Наконец-то, — думаешь, — встретил женщину, которая тебя оценила в полной мере. Эта будет рабыней». А она, мартышка, в тот момент смотрит на тебя с безмолвной покорностью и думает: «Все, испекся, голубчик! Теперь я тебя заласкаю до мурашек, заставлю оформить отношения, потом отучу от вредных привычек, разгоню твоих дружков и начну из тебя веревки вить». Вот такие они, женщины, эти ядовитые, коварные существа.

Некоторые из них демонстрируют радостное повиновение, притворяются заботливыми, милыми, но я не верю в женщин мышек — они просто затаились на время, потом покажут свой оскал и когти; давно известно — женщины более жестоки и мстительны, чем мужчины, ведь у них нет сдерживающих центров.

Некоторые из эмансипированных считают себя личностями — спорят, перечат, навязывают свое — попросту портят мужчине кровь. Забывают, дурехи, что женщина, прежде всего, должна быть кухаркой, посудомойкой, прачкой, а уж потом чирикать об искусстве и о жизни вообще, а лучше не чирикать, а тихо ворковать, как бы делать массаж, под который можно вздремнуть. Женщине надо быть тихоней, молчуньей, склонной иногда всплакнуть, но главное — знать свое место. Как говорил император Вильгельм «знать три К», в переводе с немецкого — церковь, детей, кухню. Если она отходит от этой заповеди — она чудовище.

Говорят, они — прекрасная половина человечества, украшают жизнь и прочее. Чепуха! Не украшают, а отравляют… И вообще все зло на земле от них, женщин. Иногда я думаю: сколько они загубили талантов, сколько из-за этой проклятой любви не состоялось личностей, совершено жутких поступков. Для меня давно бесспорно: всякая болтовня о любви — пустая трата времени. И грош цена мужчине, если он жертва своих страстей. Жалок подобный страдалец. И жалок тот, кто полжизни тратит в поисках «идеала» и, вообще, чрезмерно волочится за женщинами. Ну, можно конечно за ними приударить, но мужественно, без всяких слюней и заиканий, не теряя голову, ни в коем случае не унижаясь, наоборот — давая понять красотке, что ухлестывая за ней, оказываешь немалую милость. Женщина, прежде всего, ценит в мужчине уверенность в себе, ну и власть над ней; остальное — дело десятое. Без власти ничего не получится — подомнет под себя, растопчет.

Некоторые не признают власти над собой — такие идут против природы и, как правило, несчастны в личной жизни, а то и кукуют в одиночестве. Некоторые корчат из себя недосягаемых небожительниц; подолгу водят за нос мужчину, а когда сдаются, моментально превращаются в жалкое, беспомощное создание — то есть, обратно — из царевны в лягушку. Ответственно заявляю — нет недоступных женщин, к каждой можно подобрать ключ, все зависит от настойчивости мужчины.

И насчет преданности женщин больше легенд, чем правды. Опытный мужчина, играя в любовь (или не играя) добьется своего, завоюет самую верную, неприступную женщину; дождется, когда она поссорится с мужем, пригласит в кафе «просто поболтать», за вином утешит, пригласит к себе «послушать музыку», в интимной обстановке по-дружески обнимет и плавно переведет дружеские объятия в сексуальные — женщина расслабится, забудет про всякую верность, в ней победит самка.

Да что там говорить! Немало женщин и в порядке мести способны наставить мужу рога. И не только за его случайную измену, которая для мужчины ничего не значит, но и за невнимание, небрежность (по их понятиям), а то и просто для самоутверждения. Они, эгоистки, не понимают, что подобными поступками не мужу дают пощечину, а самим себе. 

Теперь-то при слове «любовь» у меня сразу начинает болеть живот, и я ненавижу себя за то, что в молодости ухлопал уйму времени на разные романтические приключения. К счастью, вовремя перебесился и дал задний ход. Но все равно — те годы — мой великий позор. Как последний дурак, я чуть ли не в каждой женщине видел чудо: какую-то таинственность, загадочность. Умора! Вся их загадочность в непостоянстве, в нелогичности суждений и поступков. Да и каких суждений, если у большинства женщин от двух до трех извилин в голове и в основе примитивное желание — нравиться. Замечательно сказал кто-то из великих: «У обыкновенной женщины ум как у курицы, у необыкновенной — как у двух куриц». Лучше не скажешь.

А каково жить с глупой женщиной?! Это ж страшное наказание. Да и спать с такой куклой — не много радости; как говорит один мой приятель — «о глупую женщину даже мужское начало тупится». И с неглупой жить – хорошего мало; я уже говорил — это вечные препирания, борьба за лидерство. Да и она умничает, умничает, а потом такое брякнет, что со стула свалишься. Среди умничающих есть всякие режиссерши, писательницы — те в массе своей мужланки. Есть и вовсе идиотки, которые лезут к власти, в политику (чаще всего от сексуальной неудовлетворенности или сдвига в мозгах) — ну, это уж вообще не женщины, а мужики в юбках. Обнимать такую женщину все равно, что обнимать самого себя.

И все женщины порочны, даже самые невинные на вид, с ангельскими лицами и прирожденной стыдливостью — всякие святоши, альпийские цветочки. Такие еще просто-напросто не разбужены, но в них уже идет брожение, они уже потенциальные блудницы. Не случайно девчонки и созревают раньше мальчишек, у них с детства жгучий интерес к интимной жизни. Как правило, этот интерес идет по нарастающей и, бывает, заканчивается маньячеством.

Что меня особенно выводит из себя, так это то, что нормальные, спокойные отношения женщине быстро наскучивают — ей подавай адскую любовь с грузовиками цветов, яростный секс (некоторые не против и похищений, погони и мордобоя соперников). Допустим, живет она с положительным, заботливым интеллигентом — ее тянет к этакому разухабистому самцу-производителю со звериной страстью. Получает разухабистого — вновь мечтает об интеллигенте, который «понимал ее тонкую натуру». Такой ветер в голове.

Но с каким бы мужчиной женщина не жила, как только отношения с ним переходят в ровное, мирное русло, когда мужчина увлечен работой и ему не до дурацких нежностей и поцелуйчиков, женщина начинает нервничать (вначале впадает в легкую панику, потом замыкается в себе с затаенной обидой — эти обиды бывают довольно грозными). И начинает вспоминать всяких воздыхателей из своей юности, с которыми связывала «платоническая любовь» и «каждый день был как праздник». Она уверена, что та «неземная любовь» непременно переросла бы в «земную до гроба». Ей невдомек, что с годами те воздыхатели превратились бы точно в такого же мужчину, с которым она живет, или близко к нему. Тем не менее, та любовь не дает ей покоя, она готова жить этой сказкой, и попробуй ее переубедить! Женщина не понимает, что даже самые сильные чувства у мужчины с годами ослабевают, и она обязана эти чувства постоянно поддерживать. Должна каждый день быть чуть-чуть новой и, в зависимости от настроения мужчины, становиться королевой или служанкой, монахиней или секс-символом. Должна предугадывать желания мужчины, беспрекословно выполнять то, что он просит, сглаживать неприятности, которые случаются у него на работе, о чем бы и с кем бы он ни спорил, твердо стоять на его стороне и многое другое должна. Но большинство женщин этого не делают, зато с каким подъемом, как изобретательно пытаются переделать мужчину, подогнать его под свои мерки, а если мужчина сопротивляется, начинают его яростно пилить.

Но, к сожалению, никуда от этих особ не деться, к ним тянет как к антиподам, чисто физиологически — природа, ничего не попишешь! Из-за этой печальной необходимости приходится с ними встречаться. Но уж привязываться — дудки! И свидание с любой красоткой я променяю на застолье с друзьями. Это их, женщин, раздражает. Особенно охотниц за старыми холостяками. Раздражает, что я и мои друзья видим их насквозь и подтруниваем над ними. Над их ужимками и жалкими потугами вбить клин в нашу дружбу. Общаясь с ними, мы, следуя мудрым заветам, в одной руке держим розу, а в другой кнут.

Но, естественно, особое раздражение у женщин вызывает наше свободное одиночество, «затянувшаяся холостяцкая жизнь», как они выражаются, а попросту наше нежелание жениться на них. Многих женщин даже не останавливает, когда им говорят, что мы отпетые бабники.

— Это даже интересно! — невозмутимо пожимают они плечами (и не только распутницы, но и более-менее целомудренные — они уверены, что нам просто не везло с подружками, что мы просто не тех встречали, а вот их-то будем любить всю жизнь).

Каждый знает — все женщины трезвонят, что им хочется «чистой любви» (даже развратницы, хотя на нее не способны), но как они себе представляют эту самую «чистую любовь»? Естественно, чтобы их носили на руках, в постель подавали сливки, дарили подарки, отвешивали комплименты, чтобы мужик вкалывал с утра до вечера, побольше приносил денег, а они развлекались.

Некоторые из женщин совсем спятили — ждут принцев! Забывают, идиотки, что для принца самой надо быть принцессой. Не знаю, как другим мужчинам, а мне всегда хочется таких, болтающих о «принцах» и «чистой любви», отправить в деревню и дать в руки лопату.

Вообще для женщин любовь (не только «чистая» — всякая) — прежде всего наслаждения, удовольствия, а семейная жизнь состоит из одних поцелуев, но на самом-то деле любовь (черт бы ее побрал!) это жертвенность, а семейная жизнь — постоянные уступки. Женщина ведь только и думает — что я могу получить от мужчины, сильно он меня любит или не очень? А ей надо думать — что я могу ему дать, что для него сделать, чем доставить ему радость? Должна довольствоваться своей любовью, рассматривать ее (даже безответную), как «дар небес», и, само собой, ничего не требовать взамен. Но ни одной женщине это не докажешь, ей подавай ответную любовь и непременно более сильную. Помню одна особа (из числа умничающих) мне возмущенно заявила:

— Неужели вы не понимаете, что женщина только отвечает на любовь! (Это следовало понимать — «позволяет себя любить»).

Вот такая ахинея! Мне-то давно известно — тот, кто любит сильнее, всегда проигрывает. Потому-то я с усмешкой смотрю на всяких любителей целовать ручки. И вообще, при слове «любовь» у меня сразу начинает болеть живот.

Ну, а в совместном проживании — к тому, что я уже говорил, это уж обязательно — женщина  должна выполнять сразу семь функций: друга, любовницы, секретаря, няньки, медсестры, домработницы, утешительницы, и при всем при этом в компании быть светской партнершей, а дома кроткой супружницей, попросту твоей тенью. Понятно, всякие красотки на это не способны — то есть, не могут быть домашними, преданными одному мужчине, ведь свою красоту они несут, как драгоценность, показывают и так и сяк, а этот путь связан с постоянными соблазнами и, соответственно, с увлечениями.

Теперь-то нам легко — повторяю, мы видим женщин насквозь, для нас в них уже нет тайны (а если нет тайны, исчезает и красота), и мы не волочимся за ними (случайная, ни к чему не обязывающая, встреча — ради бога, но что-то серьезное — боже упаси). Не волочимся, не потому что нет желания или возможностей, просто отошли в сторону, «ушли из большого секса», ведь есть дела поважнее (наконец-то можно спокойно поработать), да и годы уже поджимают, надо торопиться, делать то, что не успели сделать, откладывать уже нельзя.

Теперь мы потешаемся над сверстниками, замученными семейным счастьем, ведь они погрязли в заботах и обязанностях, и постоянно ругаются со своими женами, а при встрече с нами, вздыхают:

— Женщины хороши, пока не становятся женами, — и предостерегают: — Не женитесь! Не будьте дураками!

Ясное дело, семейные ухожены, реже болеют и дольше живут, но стоит ли ради этого взваливать на плечи такую обузу?! И потом, одно дело встречаться с женщиной, когда она наутюженная, причесанная, разрисованная, благоухает духами, улыбается, говорит приятные слова, другое дело — жить с ней, когда она непричесанная, шлепает в халате с кислой физиономией, насупившись что-то бурчит, а то и скандалит — тут уж, как ни вертись, — через пять-семь лет она станет всего лишь единомышленницей, ну другом, сестрой — это в лучшем случае, в худшем — квартиранткой, а то и врагом.

Кстати, всякие размолвки и скандалы женщина рассматривает, как непременные атрибуты семейной жизни — думает «попилю его, и он станет лучше, а если и немного переборщу — не страшно; потом покручусь перед ним, покажу свои неотразимые формы и он приползет, как миленький, да еще будет просить прощения». Тупица! Ей невдомек, что после скандала неприязнь к ней только нарастает, а ее прелести превращаются в уродства.

Кое-кто, из числа слабоумных, призывает — «Берегите женщин!» Чего их беречь? Они живучи как кошки. Беречь надо мужчин! Мужчины сгорают намного быстрее женщин, ведь все принимают близко к сердцу, загоняют себя работой, да еще переживают за положение в стране и во всем мире; от постоянных стрессов курят, выпивают — и попробуй избавиться от этих «вредных привычек», когда вокруг творится черт-те что!

Говорят, женщины чувствительные, возбудимые, эмоциональные, у них интуиция и прочее. Чушь собачья! Все их переживания (в основном из-за пустяков) от неуравновешенности, и эти переживания так же быстро угасают, как и возникают, ведь происходят неосознанно, на уровне инстинкта. К примеру, вы прожили вместе несколько лет, потом разошлись; тебя еще долго мучают угрызения совести за всякие промахи, а она встретила нового хахаля и тут же забыла о твоем существовании, а то еще будет рассказывать на каждом перекрестке, с каким кретином жила. И что немаловажно — после развода, женщина на последующих мужчинах вымещает все, что наболело с мужем, в то время как ее муж, как правило, с другими женщинами замаливает свои проступки.

В чем переживания женщин устойчивы, так это в ревности и зависти к более красивым и удачливым подругам (некоторые вообще ненавидят все бабское сословие, выделяя себя в особую касту). Женская дружба крайне редко бывает искренней; обычно женщина выбирает себе подругу или страшнее, чем она, или жуткую неудачницу и, ясное дело, рядом с ними чувствует себя уверенней и значимей.

Что касается шестого чувства, то оно у женщин проявляется лишь в одном — они безошибочно секут, кто нормальный мужик, кто импотент, кто голубой — только это, в остальном их чувствования недоразвиты. Слабый пол — он и есть слабый во всем. Ну, не случайно, сколько женщины не лезут в искусство, ни одной не удалось создать оперу, написать великую картину или роман уровня «Войны и мира» (только сопливые песенки, кисельные любовные истории, ну и ясно, детективы, которые лишний раз доказывают кровожадность «нежных» дамочек).

Да что там искусство! Как известно, лучшие портные и парикмахеры — и те мужчины; не говоря уж о врачах, учителях, поварах… К тому же, все женщины жуткие нескладехи. Во всяком случае, все, что они делают, я и мои друзья делаем более ловко и в сто раз быстрее. Единственно, что они делают неплохо — это раздеваются.

И не смешно ли, после всего этого, столь никчемную половину человечества считать лучшей, прекрасной?! Именно поэтому в Международный женский день особенно хочется выпить за мужчин.

По правде сказать, у бессемейных не все гладко получается: иногда жаль тратить время на магазины, прачечные, готовку, уборку, но мы уже как-то свыклись с этими бытовыми заботами; порой не очень приятно завтракать и ужинать в одиночестве, но зато никто над ухом не жужжит и на душе спокойно. Конечно, бывает, по вечерам находит хандра, когда хочется с кем-то поговорить, поделиться мыслями, услышать похвалу о своей работе. Случается, прищучат болезни, и тогда не мешало б, чтобы кто-то заботился о тебе, но как представишь, что женщина изо дня в день маячит перед глазами, еще сильней заболеваешь.

Ко всему, в нашем возрасте уже трудно привыкнуть к женщине. У нас уже четко заведенный порядок, вещи лежат на своих местах, а она начнет все перекладывать по-своему; приберет на твоем рабочем столе, потом ничего не найдешь (у меня-то давно жесткое правило: женщин к рабочему месту не подпускать; если какая случайно подойдет, потом и стол и стул окуриваю — сбиваю ее дух).

В семье как? Утром она убегает на работу, а ты еще можешь поспать, но где там! Плещется в ванной, гремит на кухне, потом уже вроде оделась, вроде уходит, так нет — еще раз пять подойдет к зеркалу, и все топает на каблуках. Ясное дело, больше уснуть не удается… Встанешь, заглянешь на кухню — в раковине посуда: не успела вымыть значит, тебе приходится. Пойдешь в ванную, а там от батареи флаконов бьет резкий запах, рядом с твоей бритвой бигуди, еще какие-то фиговины, какие-то ватки в помаде и туши, и куча «украшательств» — бижутерии; ну неужели нельзя все эти побрякушки убрать в один ящик, почему они должны мозолить глаза? Ну и, само собой, в расческе полно волос, тюбик зубной пасты измят — больно смотреть, и всюду ее белье. И вообще, что у них, у женщин, за мода — по всей квартире разбрасывать свои шмотки! Вот неряхи! И что за манера — ставить вещи на край стола или устраивать из посуды неустойчивые пирамиды, или всякие безделухи выставлять напоказ, а вещи, которые постоянно должны быть под рукой, запихивать в дальний угол! Кстати, на работу женщины еле встают, а вот если предстоят развлечения, вскакивают, как ужаленные — ну, то есть, серьезные дела для них — нудная обязаловка, а вот развлечения — смысл жизни.

А по вечерам ты должен выслушивать сплетни о ее сослуживцах и отмечать ее ужин и то, что тебе подшили — иначе жуткая обида. И должен «чистить зубы на ночь и мыть ноги» (понятно, сами-то женщины любят поплескаться и могут быть чистоплотны до болезненности, но жутко не аккуратны), и должен «поменьше курить, а пьянки с дружками вообще прекратить». И, естественно, надо ее развлекать, что-то болтать — в противном случае прослывешь бесчувственным чурбаном. И никуда не деться от споров; причем женщине начхать на тему спора (тем более на истину), главное — одержать победу. Через пять минут она забудет, о чем был спор, но своей победе еще долго будет радоваться; потому-то, ради мира в семье (и собственного здоровья), иногда можно и сделать вид, что складываешь оружие (разумеется, только в чепуховом споре, но никак не в серьезном).

Что еще случается в семье по вечерам? Ну, к примеру, ты настроился посмотреть по телевизору футбольный матч, заранее купил пивка или четвертушку, а твоей «половине», видите ли, надо духовно обогатиться, досмотреть какой-то мыльный сериал — ясное дело, без скандала не обойтись. Или тебе хочется отдохнуть, полежать на тахте в тишине, а ей приспичило наводить порядок в квартире — и громыхает, хоть беги из дома, а то и начнет строчить на машинке — ей позарез понадобилось что-то сшить. Доходит до смешного — тебе жарко, ты открываешь окно, а она просит его закрыть — она, видишь ли, замерзает. И наоборот — если тебе холодно, ее, естественно, распирает жар.  

В семейной жизни женщина редко сияет — то не выспалась, то с кем-то повздорила на работе, то у нее критические дни и потому бесится, не находит себе места, и все старается тебя разжалобить, пристает, пытается как-то зацепить, к чему-то придраться: «то не сделал, это не починил». Такое надо сразу обрубать, показать характер:

— Поменьше крутись перед зеркалом и выкинь всякую дурь из башки, вон, сколько работы в доме: там пыль, там вещи не на месте, на моей рубашке отлетела пуговица (надо непременно перечислить объекты для работы, указать на ее промахи, чтобы заронить чувство вины).

А если начнет огрызаться, можно и выдать парочку слов из нашей богатой матерной лексики, и шлепнуть распоясавшуюся особу по заднице — сразу придет в себя. Так же, как собаку не воспитаешь без ремня, так и женщину без силового давления на место не поставишь.

Что еще раздражает, так это привычка женщин использовать вещи не по назначению, браться в первую очередь за ерунду, мелочевку, а важные дела откладывать на потом; и менять привычное, обжитое на современное «модное» (будь то обои, мебель или утварь). Что у них за обыкновение — выбрасывать старые, пусть чуть сломанные, вещи, да еще с присказкой — «этой рухляди место на помойке!?» Мне-то эти вещи как раз особенно дороги; я, надо сказать, в быту не терплю всяких новшеств и до конца своих дней хочу видеть то, что привык видеть, и пользоваться тем, чем пользовался всю жизнь (даже одежду ношу, как цыган, до полного износа); и не терплю всяких перестановок в доме — пока с ними свыкнешься, то и дело будешь на все натыкаться; я должен ходить по квартире вслепую и определять вещи на ощупь.

И раздражает чрезмерно серьезное отношение женщин к еде, всяким диетам, и хроническая озабоченность своим внешним видом и многое другое, что у каждого нормального мужчины сидит в печенках.

Ну и, само собой, раздражают воскресные посещения родственников жены, когда надо изображать семейную идиллию, а раз в месяц — это уж обязательный ритуал — выход «в свет»; как говорит мой приятель, «выгуливать жену» — в кино там или в театр. И при всем при том — вечные женские капризы, дурацкие сообщения, смехотворные проблемы, пустая болтовня с подругами по телефону и идиотские мечты о будущих покупках — да что там! — перечислять весь этот культовый набор, только трепать себе нервы. Короче, подобная жизнь не для таких, как я. Когда-то, давным-давно я уже был женат, и хватит с меня! 

Кстати, я прожил в браке три года, и все это время моя благоверная методично пила мою кровь как вампирша – по стакану в день. В конце концов, вылакала целое ведро, не меньше; я прямо весь высох. Но однажды хлопнул кулаком по столу и сказал:

— Все, баста!

Мы разошлись, и я сразу набрал прежний холостяцкий вес, а вскоре даже поправился на десять килограмм.

Конечно, в прикладном смысле не мешало б иметь некую женщину-невидимку, дежурную любовницу с покладистым характером, которая, как минимум, была бы красивой, и любила бы абсолютно все, что любишь ты. И повторяла бы твои слова (во всем поддакивала), и никогда ничего не просила, ни на что не жаловалась. И принимала бы твои привычки как святое (даже возрастное занудство выслушивала бы как «Лебединое озеро»), а на самого тебя смотрела бы как на икону. И чтобы охраняла бы тебя от всяких неприятностей, и вообще появлялась бы, когда необходимо, и мгновенно исчезала, когда у тебя есть более важные дала. Но главное — видела бы тебя таким, каким ты мог бы быть. Только где такую найдешь?! Ведь они сейчас все личности, у них столько запросов, требований! К счастью, днем за работой о женщинах и не вспоминаешь, а по вечерам всегда можно встретиться с друзьями, благо у нас есть свой клуб, ЦДЛ то есть.

Так я рассуждал, когда моим друзьям и мне чуть перевалило за пятьдесят; приблизительно так же я рассуждаю и сейчас, спустя десять лет.

 

Изменить свой образ до неузнаваемости можно за полчаса, нарастив волосы. Короткую стрижку нетрудно превратить в длинные и густые локоны. Новый образ – это новое настроение и новое восприятие окружающими. На сайте KATTYHAIR есть фото наращивания волос до и после.

 

 

Закрой дверь в прошлое...Закрой дверь в прошлое или привет с кладбища

 

Этот старый брюзга всем действовал на нервы, один его вид вызывал отвращение: вечно небритый, мрачный, старомодный, в бессменном залатанном пиджаке, с рваным зонтом — мамаши им пугали детей. Ему до всего было дело, он постоянно искал предлог к чему-либо придраться, в оскорбительной форме отчитывал за малейший промах: и дворник плохо убрал мусор во дворе, и автомобилисты слишком чадят гарью, и подростки не в том месте гоняют в футбол, да еще разорались, и молодежь запустила не ту музыку... И не там, где надо, выгуливают собак, и вообще все дураки, живут не по правилам, все перевернули вверх дном, с ног на голову поставили. Этот горячий старикан в пределах двора издавал ошеломляющие указы, направо и налево сыпал ругательства, чуть ли не кулаками заставлял жить благочестиво; и никто не мог противостоять его гневу, но не потому, что его боялись, просто не принимали всерьез.

А между тем, в его злости была повышенная требовательность и доля справедливой правды.

— Ты, Алексеич, совершаешь ошибку, так сказать… Живешь прошлым, — мягко говорил его закадычный друг Петрович («последний романтик», «кремлевский мечтатель», как ехидно называл его Алексеич. В свою очередь Петрович, посмеиваясь, называл друга «последний пират» и «дотошный аналитик». Первый старик был сухой, сутулый, непоседливый и вспыльчивый, второй — тучный, неповоротливый меланхолик).

— Большую ошибку, — очень мягко говорил Петрович. — Пойми, жизнь ушла далеко вперед, а мы с тобой остались позади. Ноль эмоций! Забудь, как было. Так сказать, закрой дверь в прошлое, его не вернешь, оно пересыпано нафталином.

— Все было по-людски, а сейчас что? Разбойничье время! Глаза б мои не видели, мать их так!.. — дальше Алексеич с особой выразительностью изрекал отборные ругательства, морщины на его лице превращались в борозды и трещины, подбородок вытягивался, спина распрямлялась.

— Не спорю, было больше душевности и порядка, больше эмоций, — когда Петрович волновался, его лысина покрывалась красными пятнами; в спокойном состоянии его роскошная лысина, в обрамлении седых волос, светилась как подсолнух.

— То-то и оно. Вспомни, какие мы были, когда начинали. А сейчас молодежь наглая, никакого уважения к старшим. А им еще рано с нами тягаться, им еще надо ого как побороться, чтобы сделать столько полезного, сколько сделали мы, не так, скажешь?

— Справедливо говоришь, — пыхтел Петрович. — Надо бы с детства прививать нравственные понятия. С твоего разрешения приведу один случай. Я здесь одних пацанов встретил у речки. Слоняются без дела, стреляют покурить. Я им говорю: «Что ж вы, ребятки, дело себе не придумаете? Построили бы плот, сплавали по речке до Оки, заночевали у костра, так сказать, потом все описали б в дневнике». А они посмотрели на меня, как на дурака, как на выжившего из ума. Ноль эмоций! Присвистнули и убежали...

— Ясное дело. Плот, дневник — ишь чего захотел! Романтик! Да, у них план на ночь — что-нибудь своровать! Они уже все с гнильцой!.. Разбаловался народ. Грабят, убивают средь бела дня. А почему? Власть безмозглая, хилая. Поставили бы к стенке парочку, и другим было б неповадно.

Дальше Алексеич переключался на «власть имущих» и давал беспощадные сокрушительные оценки их действиям.

— ...Они все карьеристы, безнравственные прощелыги. Кричат: «Общие интересы должны взять верх над личными», кричат об общем деле, объединяющей идее, а втихую обстряпывают свои делишки, тянут деньги из общего горшка, мать их так... Себе-то они уже построили коммунизм, набатарбанили всего, а нам дали в зубы мизерную пенсию, и крутись, как хочешь.

— Рано или поздно к власти придут умные люди, — говорил Петрович. — И начнем процветать, а душа понесется в рай!

— Что ты талдычишь, кремлевский мечтатель! Ни черта хорошего не будет. Если хоть малость и будет, плюнешь мне в глаза.

Петрович пытался успокоить друга, говорил о «всеобщем великом законе», о том, что все идет по кругу и вскоре встанет на свои места. Пока «дотошный аналитик» и «последний пират» как бы раскручивал маховик двигателя пиратского судна, «кремлевский мечтатель» и «последний романтик» стоял на капитанском мостике и направлял корабль в спокойное русло.

— ...Не сгущай, Алексеич, не ворчи. Где восторг души? И не забывай, не только нас кое-что раздражает, но и мы, так сказать, кого-то того, раздражаем... Ты старайся видеть светлое, радостное. Посмотри, вглядись внимательней, оно, радостное, есть. И погодка веселая, радостная... Каждое время имеет свои радости, свои песни, так сказать. Я, к примеру, начал писать стихи. Это моя радость, душа несется в рай!..

Некоторое время Алексеич молчал, отходил от своего разрушительного настроя, только сопел и кашлял, потом изрекал:

— Ты что, совсем того… спятил? Вот ястребок! Как был романтик, так и остался. Надоели твои байки. Посмотри на себя, ты уже покрылся пятнами, жировиками, бородавками — это ж привет с кладбища, а он стихи!

— Ноль эмоций! А я не чувствую себя старым, — спокойно парировал Петрович. — Мне и на вид пятьдесят, а на самом деле стукнуло, сам знаешь сколько... Так сказать, старость наступает, когда перестаешь удивляться, а я не перестаю. И на женщин обращаю внимание и, по-моему, еще кое-что могу, так сказать.

Это было поэтическое преувеличение, но Алексеич резко возмущался, точно сразу покрывался колючками.

— Ладно врать-то, болтун! Жуткий болтун!

— Клянусь своей лысиной, жадно наблюдаю за женщинами!

После клятв Петровича перед глазами расцветало поле подсолнухов, в отличие от клятв Алексеича, типа «Клянусь своей смертью!» — после которых перед глазами вставали горы мертвецов.

— Я тебе не верю и никогда не верил, — сурово говорил Алексеич, но все-таки откровения друга задевали его, он доставал папиросы, закуривал.

— И знаешь, что я заметил? — оживленно продолжал Петрович, не обращая внимания на суровые слова. — С годами все женщины кажутся красивыми. Но вот в чем дело — раньше мог спать с любой, а теперь только по любви.

Вот так, плавно, Петрович переводил разговор с политики на женщин, выводил корабль из моря житейских бурь в спокойное романтическое море; как у многих натур творческого склада, женщины были его излюбленной темой. Больше того, он еще надеялся жениться.

— Кому ты, пьющий, нужен? — хмыкал на это Алексеич. — Только бабе, которая тоже пьет. А такая тебе не нужна.

Жена Петровича умерла несколько лет назад; это была высокая, худая, крикливая старуха, соседи звали ее «скандалистка» и «нахалка», и всячески сочувствовали Петровичу, особенно когда он отправлялся в магазин со списком жены «что и сколько купить», а потом отчитывался до копейки. Разумеется, мудрый Петрович с получки оставлял себе некоторую сумму для выпивок с Алексеичем, а дома делал заначки — прятал четвертинки на антресолях. Случалось, жена чересчур наседала на Петровича: пилила, что его «ничем не проймешь», что он «дубина» и «шкаф», что от него несет вином и табаком и потому пусть идет спать в другую комнату. Ради мира в семье Петрович отшучивался, звал собаку и шел с ней спать на раскладушку — пес любил хозяина в любом состоянии и считал за счастье поспать с ним. Тем не менее, когда Петровича мучили почки, боли в пояснице, жена ставила ему банки и горчичники, делала припарки и массаж, конечно при этом пилила его с удвоенной силой.

В память о жене у Петровича осталось несколько фотографий; когда-то супруги были запечатлены вместе, но однажды, разгорячившись, жена отрезала Петровича (в горячке она делала недальновидные ходы), правда, на снимках кое-где его рука осталась на ее плече, бедре...

Жена Алексеича имела смехотворную, карикатурную фигуру, основной частью ее тела был бюст, огромный бюст, который его владелица несла с невероятной гордостью, со стороны казалось — она идет сама по себе, а бюст плывет отдельно. Этот бюст и сразил наповал сурового мужчину, демобилизованного Алексеича. Несмотря на полноту и столь тяжелую приметность, жена ходила довольно легко, почти как пушинка, и отличалась веселым характером, во всяком случае, никогда не перечила своему грозному мужу, стойко переносила его приступы агрессивности — последствия контузии на войне, и с улыбкой относилась к его выпивкам с Петровичем.

— Все мужчины как дети, их надо опекать, — говорила она. — Я думаю, раз мужчина пьет, значит, здоровье позволяет.

— Женщине не надо думать. Главное в семье что? Чтоб женщина не мешала, — бурчал Алексеич, давая понять, что держит власть в семье крепко.

Ему жена не только не мешала, но и служила громоотводом, на ней Алексеич разряжал всю накопленную за день злость; жена расплачивалась за его «загубленную молодость», за то что «сидит у него на шее», за дураков на работе и дураков во дворе и дураков в правительстве, которые устроили «сволочную жизнь». Выпивши, Алексеич прямо рычал от ярости, ходил по квартире все сокрушая на своем пути, с ненасытной жестокостью бил кулаком по столу, пинал стулья — его власть переходила в произвол; бывало, распространял свою злость по всему дому — она, как липкая смола, стояла в воздухе. Пьяный Алексеич бесновался, вел себя как деспот, при этом весь дом гудел от его ругательств. И жена все терпела, даже с некоторым юмором подсчитывала количество ругательств, а наутро предъявляла супругу счет: одно ругательство — один рубль; обычно, к концу месяца у нее набиралась приличная сумма. Сын Алексеича, закончив школу, уехал на север, «убежал от самодура отца», как говорили соседи.

С женой Алексеич прожил двадцать лет, после чего развелся; Петровичу объяснил свое решение крайне бестолково: «надоела безмолвная тумба, надоело вдалбливать что к чему, надоело все. Хватит!».

— Ну, если умерли отношения, то чего копаться в причинах, они все равно умерли, душа понеслась в рай! — вздохнул Петрович.

Вторично Алексеич женился на еще более толстой и грузной женщине, но характер у нее был под стать мужу; она не захотела держать дом «в строжайшем порядке», не захотела, чтобы ее «насильно делали счастливой», не захотела «видеть пьяную рожу», да еще постоянно унижала мужское достоинство Алексеича — у них ссоры доходили до драк. Через два года они, вдрызг разругавшись, подали на развод.

...Как только Петрович уводил разговор в спокойное романтическое море, да еще вспоминал героическую пору своей жизни, начинал хвастаться любовными победами в молодости, Алексеич вскипал:

— Перестань, старый черт! Послушаешь тебя, так все бабы бросались тебе на шею, и ты сразу тащил их в постель. Не хочу о них говорить, все они стервы… Меня вот сейчас обхаживает соседка, то супчик принесет, то готова постирать. Была бы рада, если б меня болезни скрутили, перебралась бы ко мне, ухаживала, а потом, смотришь, вообще осталась, знаю я их. Им только и надо — деньги, да мужское начало, грот-мачта до колена.

— Осмелюсь тебе напомнить, — улыбался Петрович, — когда ты был женатый, ходил как огурчик и бессонницей не страдал, а сейчас, так сказать, имеешь отталкивающую внешность, опускаешься, ходишь небритый, пиджак не можешь новый приобрести. Можно подумать, так поиздержался... — Сам Петрович достаточно следил за своей внешностью, ему было небезразлично, как он выглядит в глазах знакомых.

— Чего ты мелешь?! Опускаешься! На себя посмотри, — Алексеич швырял папиросу. — Да в своей квартире я поддерживаю чистоту, у меня полный порядок, все вещи на месте, не то, что было при бабах — завалят все своими шмотками, все вещи не там лежат, где надо.

— Позволю себе с тобой, Алексеич, не согласиться, пытаюсь объяснить еще раз. Мы с тобой одинокие старики, так? Это против природы. Где восторг души?! А все должно быть по природе. Счастье в семье, детях, внуках...

— Доживать надо в одиночестве, — говорил Алексеич — чтоб спокойно умереть, не досаждая родственникам.

— Нет, доживать в одиночестве — неприятная штука. И завтракаешь и ужинаешь в одиночестве, да все кое-как, урывками, и не с кем поделиться мыслями и прочее...

— Иди в богадельню, там и обеды и ужины, там это даже постоянно в центре внимания, как в санатории, противно. Там есть и потрепаться с кем, иди! А через неделю взвоешь и окочуришься от скуки. И потом, чего ты, Петрович, все нажимаешь на жратву, печешься о своем здоровье? Бессмертным, что ли хочешь быть? Я вон притащил мешок фасоли и всю зиму ел одну фасоль. А ты вообще многовато рубаешь, смотри, как тебя разнесло. Я как-то представил, что ты на моих похоронах набиваешь себя, сразу решил не умирать, хе!

Довольный своей глобальной проницательностью, Алексеич снова доставал папиросы (в ответственные моменты он всегда закуривал; Петрович курил только после обильной выпивки).

— Я ем не больше, чем ты, — обижался Петрович (как многие старики, он был крайне обидчив). — А моя полнота — это больные почки, да и весь организм барахлит. Покалывает сердце, не могу спать на левом боку, весной и осенью скручивает радикулит... Вчера вышел на кухню, а зачем забыл. Стою, никак не могу вспомнить. Тогда вернулся в комнату, увидел папиросы, вспомнил — пошел за спичками. Это уже склероз. Ноль эмоций! Да, что там! Ведь и тебя мучает контузия, нападает бессонница — стариковский набор болячек, так сказать. Но поглотаешь таблетки, и вроде отпускает, верно? А вот как быть, когда болезни прищучат по-настоящему, кто подаст стакан воды?

— Сам доползу, — мрачно бросал Алексеич. — Зато хоть дома нет нервотрепки.

— Сейчас, может, и доползешь, а потом? Время-то быстротечно, не хуже меня знаешь.

— Когда потом? Сколько ты жить собираешься? Забрось свои бредовые планы о женитьбе, кремлевский мечтатель. По скандалам скучаешь? Забыл свою скандалистку? Грех о покойнице так говорить, но это ж факт.

Петрович отдувался, пыхтел, вытирал лысину.

— Характер у нее был сложноватый, но понимаешь, мы вместе много пережили, и это нас сблизило, так сказать, привязало друг к другу, но ее душа понеслась в рай!..

— Брось! Вспомни моих краль. Да если б я свалился, они перешагнули б через меня и завели б нового мужика... Жена нужна только для одного — чтоб было с кем поругаться. А дети, кстати, чтоб кого лупить... Я своего балбеса в свое время мало лупил. Вон прошло сколько времени, а отцу прислал всего два письма. А что стоит черкануть пару слов: «Как отец сам-то? Каково на душе?» Он взял только плохое и от матери, и от меня... Разведка донесла — матери все ж пишет каждый месяц, — что-то вроде боли и горечи появлялось в голосе Алексеича, он шмыгал носом, нервно покашливал, но тут же брал себя в руки. — Все они эгоисты. Жизнь избаловала, время такое поганое. Когда об этом думаю, у меня болит сердце.

— А моя дочь частенько пишет, — растягивая слова, говорил Петрович. — Прислала фотографию внука, хороший такой мальчуган. Да, ты ж его видел, когда они в позапрошлом году приезжали... Мой зять-то военный, вот и мотаются они по стране, так сказать, не имеют своего угла. Ноль эмоций!

Приблизительно так, с небольшими вариациями, протекали беседы двух стариков с большим жизненным опытом, но временами их разговор напоминал пререкания состарившихся детей. Разумеется, эти беседы проходили за бутылкой водки, поочередно: то у «пирата», то у «романтика». Как правило, одной бутылкой не обходились и, если магазины уже были закрыты, покупали водку у таксистов.

По утрам, после дружеской попойки, они ловили свой стариковский кайф: пили холодное пиво с селедкой, покуривали где-нибудь в холодке, где обдувал ветерок. Днем перезванивались по телефону и, если один чувствовал недомогание, другой приходил, массировал предплечья, поясницу и тогда недомогавший ловил дневной кайф. На исходе дня, перед выпивкой, у каждого был свой вечерний кайф. Алексеич выходил на балкон «подышать вечерним воздухом», но дотошно изучив обстановку во дворе, заводился и встречался с другом уже прилично взвинченным, точно побывал в аду. Петрович по вечерам с сияющим благодушием на лице прохаживался по улицам, вежливо раскланивался со знакомыми, улыбался женщинам, и обычно на встречу с Алексеичем возвращался в приподнятом настроении, словно получил билет в рай. Но иногда Петровичу казалось, что «где-то происходят интереснейшие события», и он отправлялся в бесцельные поездки в автобусе и на метро, и тогда очень быстро замечал, что он самый старый в транспорте, что вокруг молодой мир, красота и радость, люди с максимальной полнотой используют время, а он потерял привычные ориентиры, его система ценностей распалась, у него нет будущего. Всегдашний оптимизм покидал Петровича.

— Мое время тихо умирает, — усмехался он. — Я просто-напросто прозябаю, даже не могу найти новую жену. Но, может, это возрастной кризис, он пройдет, и наступит восторг души?!

После таких грустных поездок на встречу с другом Петрович являлся потухший и серый, словно увядший подсолнух, и когда Алексеич «полыхал», его реплики носили сдавленный характер. Но за второй бутылкой Петрович непременно оживал. Собственно, и Алексеич за второй бутылкой уже не «полыхал»; порядком размякший, он ударялся в воспоминания — перед ним вставали погибшие на фронте друзья; Петрович в свою очередь вспоминал своих боевых товарищей. Эти воспоминания для обоих были слишком властными, они сжимали сердце, вызывали слезы; из того времени ничто не ушло — все осталось в памяти.

Позднее Алексеич углублялся в еще более далекие дебри — отправлялся за воспоминаниями в довоенное время — как давно погибший мир вспоминал продукты и напитки, которых теперь в магазинах и не увидишь, добротную мебель, а не «фанеровки», изделия из настоящей кожи и хлопка, а не синтетику.

— Да, много хорошего и радостного было в той поре, — Петрович припоминал парады спортсменов, танцы под патефон во дворе и под духовой оркестр в Парке культуры и отдыха…

Старики доставали пожелтевшие фотографии, их снова тянуло к давним знакомым, с которыми когда-то общались; Алексеич готов был прямо сейчас броситься на их розыски, обзванивать, писать письма, хотел вернуть прошлое, но Петрович его останавливал, говорил, что по слухам, одни из тех знакомых умерли, другие погибли во время войны, третьи переехали куда-то, четвертые так изменились, что с ними и встречаться не стоит.

— ...Тут одного встретил, он стал такой важный. Ноль эмоций! Разговор не получился... Я все размышляю, интересно, как люди будут жить через двадцать-тридцать лет? Может, отношения между людьми, так сказать, бескорыстная дружба, снова выйдет на первый план, душа понесется в рай?! Ведь добром заражаешься быстрее, чем злом...

— Так, как было, уже не будет, — категорично говорил Алексеич. — За нами, нам на смену идет мелкий народ. Клянусь своей смертью, одна мелкота! Все умные, все знают, но знают-то понаслышке, да из газет, а мы-то по опыту... И думать не хочу, что будет, когда нас не станет... Здесь один молодец мне, знаешь, что сказал? «А чего вы воевали-то! Если б не Сталин, и войны бы не было. И вообще, на кой хрен делали революцию, строили коммунизм? При царе жилось лучше». Видал, мать его так!.. Получается, мы прожили зря.

— Все сгорело, костры угасли, золу разметал ветер, — поэтично говорил Петрович и вздыхал. — Да, в нашем возрасте опасно предаваться размышлениям, ничего хорошего в голову не приходит, почему я и говорю, надо закрыть дверь в прошлое, чтоб не расстраиваться. Ноль эмоций!

Среди фотографий была одна, особенно дорогая старикам; на ней они совсем молодые вихрастые пареньки сидели на скамье обнявшись, руки лежали на плечах друг друга, оба смотрели в объектив и улыбались; тогда они, вчерашние школьники из провинции, приехали «попытать счастья в столице». Глядя на эту фотографию, и Алексеичу, и Петровичу было ясно, что они знакомы не двадцать, не тридцать и даже не сорок лет и что им суждено до самого конца оставаться вместе.

— Все то было мальчишество, — усмехался Алексеич, имея в виду тогдашние их планы. — Жизнь круто все изменила.

— До возраста Христа все – мальчишество, да, собственно, и после тоже, — философски изрекал Петрович. — Это только война, так сказать, внесла свои коррективы, сделала взрослыми.

— Это точно, — кивал Алексеич. — Возьми сейчас, наш последний отрезок жизни, все вернулось к изначальной точке, к тому, с чего мы начинали: опять одни, обедаем в дешевых забегаловках, все имели и все растеряли... скоро дадим дуба, и никто не вспомнит.

— Смотри веселей! Дети, внуки вспомнят, — откликался Петрович. — Я здесь написал стихи об этом. Вначале думал, так сказать, для внутреннего пользования, а потом подумал: пусть и другие читают, и послал стихи в журналы...

— А-а! — отмахивался Алексеич. — Я вот что... иногда закрываю глаза и вижу себя молодым, все еще впереди, как будто то, что было — сон. И ведь было всего немало, а промелькнуло, как сон…

— Бесспорно, жизнь оказалась намного короче, чем мы предполагали, но, ничего, кое-что еще есть впереди, — улыбался неунывающий Петрович.

Старики расходились в полночь, и тот, у кого выпивали, по заведенному еще в молодости порядку, провожал друга до полпути к дому (именно с молодости они и выпивали, с перерывами на известные события; правда, в молодости пили лучшие напитки, но удар по-прежнему умели держать, то есть не так пьянели, как современные собутыльники).

Вторую половину пути каждый проходил по-своему. Алексеич шел тяжело, словно нес на плечах всю тяжесть мира, разговаривал сам с собой, бичевал себя, что немногого достиг в жизни, не полностью реализовал свои возможности, планировал, как бы подостойней встретить смерть. Случалось, осаживал подгулявших молодых людей, бренчавших на гитаре; чаще всего ему вслед смеялись, но иногда кричали что-нибудь такое:

— Не канючь, папаша! Умирать пора, папаша!

— Молокососы, мать вашу так, я вам покажу! — сыпал угрозы Алексеич. — Еще на горшках сидели, когда я!.. — он снова заводился, как и до выпивки.

Что касается Петровича, он, подходя к дому, разговаривал с бездомными животными и деревьями, сочинял стихи, пытался их читать случайным полуночным женщинам, но они почему-то от него шарахались.

Дома, страдая от бессонницы, Алексеич беспрерывно курил, кашлял, отхаркивался и ворчал на бывших жен, которые ему «отравили лучшие годы», при этом шаркал из угла в угол, задевая стол, стулья, перекладывал вещи с места на место, роняя то одно, то другое — соседи снизу не раз стучали ему по батарее. Алексеич уже давно приготовился распрощаться с жизнью: продал лишние вещи, привел в порядок фотографии, письма, составил завещание «неблагодарному» сыну; жен в завещании не упомянул... Засыпал Алексеич только под утро; во сне стонал, хрипел, кашлял, выкрикивал какие-то команды...

Вернувшись домой, Петрович подходил к зеркалу, видел опухшие красные глаза, дряблую кожу... Отмахнувшись от своего отражения, закуривал, тяжело опускался в кресло; душевная усталость и невеселые предчувствия охватывали его. Он и раньше плохо переносил одиночество, особенно в праздники, после того, как они с Алексеичем разбредались по домам, а теперь, оставаясь наедине с самим собой, испытывал что-то вроде страха.

— Плохой симптом, если женщины покидают мужчину, — бормотал он. — Значит я им уже неинтересен… Неужели мое время прошло и впереди пустота?!

Петрович закрывал глаза, и перед ним вставала тихая, нежная женщина с чувствительным сердцем; она заботилась о нем, выслушивала, утешала, готовила его любимый омлет с луком… и, конечно, поддерживала его стремления. А стремления у него были нешуточные: издать сборник стихов, заиметь участок с летним домиком, разводить цветы... Он так привык к своей мечте, что вполне зримо проживал вторую жизнь, и эта воображаемая жизнь была намного прекрасней настоящей жизни. Последние годы он и спал с женщиной-мечтой, закопавшись носом в ее волосы, прислушиваясь к трепету ее чувствительного сердца.

Время шло и ничего не менялось в образе жизни стариков, но сами они менялись в худшую сторону: Алексеич стал ощущать боли в желудке, у Петровича появилась одышка; оба во всю разговаривали сами с собой, а, встречаясь по вечерам, выбирали ослабленный вариант выпивки: вместо водки покупали крепленые вина и, как правило, обходились одной бутылкой, то есть делали поправку на возможности организма.

— Тяжело стало по ночам, — оправдываясь, говорил Петрович другу. — Ноль эмоций.

— Да и накладно, — соглашался Алексеич. — Надо бы вообще переключиться на самогонку.

В какой-то момент Петрович заметил, что его друг изменился и в другую сторону: стал меньше «полыхать», не так бурно, как раньше, реагировал на «непорядок» во дворе, и даже последним постановлениям «власть имущих» оказывал вялое сопротивление. Как-то незаметно воинствующий «пират» превращался в образцового матроса. «Устал воевать», — решил про себя Петрович, но это было только началом перерождения Алексеича. Вскоре он прибарахлился — купил новый пиджак, с утра ходил выбритый до синевы, ни с того ни с сего с душевным подъемом поведал другу, что по утрам делает гимнастику, обливается, и, наконец, однажды в пивной просто-напросто ошарашил Петровича, спросив, с некоторой долей легкомыслия, «а не жениться ли ему на соседке, которая приносит супчик?». Да еще объяснил:

— …Понимаешь, без женщины как-то тупеешь.

— Хм! — скептически покачал головой Петрович. — Ты похож на жениха не больше, чем я на Пушкина.

— Скажу тебе больше, — неторопливо, прочувственно произнес Алексеич. — Скоро месяц, как она живет у меня.

Это уже Петрович воспринял как личное оскорбление. Он изменился в лице, задышал прерывисто.

— Ты скверный товарищ. Ноль эмоций! Решаешь, так сказать, важный вопрос не посоветовавшись, ничего не спросив, — его возмущение было слишком велико, чтобы продолжать свою мысль.

— Подумаешь, событие! — хмыкнул Алексеич. — А чего тебя это так заело, Петрович? Нет, чтобы от души порадоваться за друга. Чего злишься-то, заводишься по пустякам? Брось! Друзьям надо многое прощать. Я заметил, ты вообще стал что-то легковозбудимый.

Он попал в точку — «романтик», действительно, все больше превращался в скептика. Несоответствие мечты и реальности ставило его в тупик, заставляло нервничать; он замечал, что с каждым днем катастрофически уменьшаются его шансы встретить «тихую, нежную» подругу жизни. А тут еще пришли отказы из журналов, куда он посылал свои стихи... С Алексеичем он еще хорохорился, говорил о «домишке на природе», где он с «тихой женой» будет разводить «нежные цветы», говорил о повести про «стариков с молодым духом», которую непременно напишет, но, возвращаясь в свою холостяцкую квартиру, сникал.

Теперь старики встречались реже, правда, созванивались ежедневно. Иногда Алексеич бодро кричал в трубку:

— Ну, как ты еще жив, старый хрыч? Заходи, моя половина обед сварганила. Приходи, поешь, как следует. Горючее у меня теперь всегда в шкафу стоит.

Во время обеда Алексеич подбадривал друга:

— Не вешай нос! Есть средство от тоски — вспомни, кому еще хуже, сразу полегчает... И что ты никак не можешь найти бабу? Вокруг полно добрых и... красивых баб. Нерасторопный ты, Петрович, какой-то.

По пути к дому, Петрович чувствовал жгучую зависть к счастью друга. Входя в свой двор, он в легкой форме упрекал дворника за халатность, за то, что тот небрежно относится к своим обязанностям: в гололед не посыпает песком тротуар, не думает о последствиях; автомобилистам делал мягкое замечание, что «двор все же не ремонтная мастерская и от стука у некоторых разламывается голова»...

...Петрович умер внезапно от инфаркта; будучи выпивши, упал на замшелых ступенях своего подъезда. Его душа, вне всяких сомнений, унеслась в рай. После похорон Алексеич сказал жене:

— Он был крайне благородный человек... Не все его устремления осуществились, но он хоть пытался что-то сделать, сделать жизнь достойной, а другие и не пытаются.

Алексеич совершенно забыл, что Петрович был всего лишь «последним романтиком», «кремлевским мечтателем», а перед смертью и вовсе превратился в скептика и ворчуна, но почему-то в памяти друг остался неисправимым оптимистом, неким борцом за лучшее будущее, который часть своей заразительной энергии передавал другим, в том числе и ему, Алексеичу.

Через год дом, где жил Алексеич с женой, поставили на капитальный ремонт, и жильцам предоставили квартиры в новом районе. В новом дворе Алексеичу нравилось абсолютно все: клумба и скамьи, где играли дети, а молодые мамаши занимались вязаньем, площадка, куда загоняли свои легковушки автомобилисты, пузырящееся на ветру белье у бойлерной, огороженная кирпичом помойка; одно у него вызывало неприязнь — пенсионеры-доминошники, которые целыми днями стучали костяшками, при этом как сычи осматривали двор и все и всех поносили. Как-то Алексеич услышал и в свой адрес нелестные слова, что-то вроде:

— Молодится, под руку ходит со своей фифой!

Алексеич подошел к доминошникам, усмехнулся:

— ...Эх, вы! Дожили до седых волос; небось, хлебнули немало, а ничего не поняли в жизни. Вывод не сделали, что надо закрыть дверь в прошлое!

А дома жене сказал:

— Желчные люди, законсервировались, не смотрят вперед. Вот Петрович... он всегда... он был лучше всех, — Алексеич отвернулся, сглотнул горький комок.

И жена, в знак полного, безмерного согласия, молчаливо обняла Алексеича. Она была тихая, нежная, с чувствительным сердцем, а внешне намного полнее его предыдущих жен, этакая пышная громадина. Алексеич признавал только таких.

 

 

мост над обрывомМост над обрывом

 

Вот колдовство воспоминаний — почему-то из, в общем-то, безрадостного, послевоенного детства чаще всего вспоминается светлое. Конечно, нельзя из прошлого вы­бирать только хорошее, но попробуй не выбирать!

Тот мост был деревянный, с белесыми от времени, пружинящими досками и прогнившими, замшелыми пе­рилами. По нему пролегала дорога из нашего поселка в город. С нашей, поселковой стороны настил моста лежал на пологом склоне, поросшем кустами шиповника и ме­дуницей, со стороны города мост упирался в красногли­нистый обрыв. Внизу, вдоль обрыва, бежал еле заметный ручей, вспухавший только после продолжительных дож­дей; зато весной, когда солнце буравило заснеженный склон, ручей превращался в полноводный мутный поток, а под мостом, в узкости с наибольшей разницей высоты, бушевал настоящий водопад — гордость поселковых маль­чишек. Обрыв был обращен к югу и находился под по­стоянным обстрелом солнечных лучей, а на дне оврага всегда стояла сырость; очевидно, горячий и холодный воз­дух редко перемешивался, и на границе двух слоев возни­кал какой-то парниковый эффект, иначе трудно объяс­нить, почему шиповник распускался и плодоносил не­обычно рано, а медуница цвела по два-три раза в год.

Когда-то в овраге под мостом обитало множество ку­ропаток. Птицы отличались добродушным нравом и до­вер­чивостью — случалось, даже заходили во двор и клева­ли зер­но вместе с курами, но постепенно их всех переби­ли — ког­да мы переехали в поселок, овраг населяли од­ни вороны.

Тот мост был для нас, мальчишек, постоянным местом встреч — идем ли в школу, направляемся ли в лес или на озеро — встречаемся у моста; и вечера проводили около него, вдали от родительских глаз.

Все мальчишки считали мост главной достопримечательностью поселка, излюб­ленным местом для игр, и только в меня он вселял страх — и потому, что выглядел слишком ветхим, и потому, что я от рождения боялся высоты. В то время я ни за что не отважился бы лететь на самолете, не катался в городском парке на чертовом колесе, а оказавшись в многоэтажном доме, держался подальше от окна. Я при­думал определенное оправдание своей трусости — вывел что-то вроде научного положения о противоестественно­сти всякой оторванности от земли. Кажется, я сделал это впервые в мире, но почему-то никто не оценил моего от­крытия.

Особый страх в меня вселяли мосты. Я никогда не видел, чтобы они рушились, но постоянно ожидал этих катастроф. И тот мост, висящий над обрывом, не был ис­ключением. Помню, мы прожили в поселке уже месяц, а я все не осмеливался его пройти — мне казалось, как только дойду до середины, он непременно затрещит, за­шатается, и вместе с обломками я полечу вниз. Каждый раз, когда на мост въезжала машина или вступала лошадь с телегой, я ждал, что он вот-вот развалится. Когда мы ходили в лес за грибами, все ребята спокойно проходили настил, но я выдумывал смехотворные предлоги и лез через овраг. В конце концов, эти увертки разоблачили и ре­бята стали откровенно смеяться надо мной; я остро пере­живал насмешки, но ничего не мог с собой поделать.

Однажды в поселок приехали отдыхающие из города, и вечером у моста появился новый мальчишка, долговязый, остроносый, с копной светлых волос. Его звали Колькой. Общительный Колька быстро впи­сался в нашу компанию, больше того, благодаря своей велико­лепной фантазии сразу выделился в лидеры. До не­го все наше времяпрепровождение сводилось к набегам на чужие сады, стрельбе из рогаток, писанию угрожающих записок пугливым старушкам и прочим бездарным про­делкам (наших талантов только на это и хватало). Колька придумал массу интересных занятий: предложил пере­городить ручей и в образовавшемся водоеме кататься на плоту, научил нас делать планеры и пускать их с обрыва —  чей улетит дальше.

С появлением Кольки наша жизнь приобре­­ла новый смысл; я даже подумал, что на свете и  не может быть ничего более увлекательного, чем подобные занятия. Но вскоре Колька доказал — есть вещи намного важней.

Как-то я пошел в лес срезать прут для лука; преодолев овраг, прошел поле гречихи и очутился на опушке леса, где росли кусты орешника. Срезав самую гибкую ветку, я направился к поселку, по пути то и дело выгибая прут, представляя будущее оружие. Неожиданно около моста я увидел Кольку — он стоял пе­ред этюдником на треноге и что-то рисовал, и был на­столько увлечен, что не заметил, как я очутился за его спиной, а когда заметил, не удивился и сразу ввел меня в художническую атмосферу.

— Так, пространство обставили, накидали, где что. Те­перь схватим общую цветовую гамму, — пробормотал, да­вая понять, что воспринимает меня как соучастника твор­чества.

На картоне скудными изобразительными средствами, всего одной коричневой краской был на­рисован обрыв, мост, наш поселок... Но тут же, размешав на палитре краски, Колька начал класть широкие яркие мазки, и на моих глазах рисунок расцветился, ра­сплыв­ча­тые контуры приобрели законченные формы. Это было настоящее волшебство.

Кольку все больше охватывал азарт: словно фехтовальщик, он то делал выпад к этюдни­ку и наносил кистью очередной мазок, то отскакивал и, наклонив голову, сосредоточенно рассматривал свое про­изведение, и все время морщился.

— Не то, не то, — бормо­тал и мучительно искал новые цветовые решения.

Навер­ное, все это длилось около часа, не меньше, но мне по­казалось — прошло всего несколько минут. Наконец Коль­ка вздохнул, отложил кисть и устало произ­нес:

— Ну вот теперь вроде получилось, как думаешь?

Он хотел услышать отзыв о своей работе, но я не смог выра­зить восхищение — только кивнул и еле слышно вы­да­вил:

— Похоже!

Через некоторое время я очухался, раз­гово­рился и как-то само собой у меня вырвались слова о том, что все же он, Колька, мог бы красить и поак­куратней. Окончательно придя в себя, я обнаглел и сделал Кольке критическое замечание по поводу его слишком разноц­ветных домов и невероятно огромных деревьев.

— Этого ведь нет, разве ты не видишь? — возмущался я. — Так не бывает!

— Не бывает, — согласился Колька, убирая этюд. — Но ведь так красивей. Художник ведь не фотог­раф, он рисует так, как хочет, чтобы было.

Он вскинул этюдник на плечо, и мы пошли к поселку.

— Представляешь, как было бы красиво, если бы дома в вашем поселке раскрасить в разные яркие цвета... И са­раи, и заборы... Вот было бы весело!..

Тот огненно-памятный день стал значительным собы­тием: предельно ясно Колька объяснил мне основы живо­писи и так сумел увлечь меня, что за разговором я и не заметил, как мы прошли мост.

Искусство оказалось сильнее врожденного страха, оно навсегда сломало барьер трусости перед реальными мо­стами и, главное, излечило меня от нерешительности. Мосты стали для меня некими символами — переходами в новую жизнь. Повзрослев, я с невероятной легкостью переезжал на новое местожительство, устраивался на но­вую работу, заводил всевозможные знакомства и менял увлечения — как бы безбоязненно проходил невидимые мосты.

Иногда мне ка­жется, что вообще вся моя жизнь по сути дела — длин­ный мост: временами — величественный пролет без опор над цветущей равниной, то вдруг — зыб­кая шаткая стлань над топью неведомой глубины — все за­ви­сит от житейских радостей и болей в то или иное время. Но что немаловажно — в юности этот мост казался бес­конечным, уходящим в высь, в зрелости я заметил — мост выпрямился, местами даже снижается, а по сторонам нет-нет да мелькнет знак, извещающий о том, что каждая дорога когда-нибудь кончается; теперь, под старость, я четко ви­жу — мост стремительно уходит вниз и где-то там, в тумане низины, еще не видит­ся — только уга­ды­вается — последний пролет и зияющая за ним пустота.

Ну, а на­чи­нается мой жизненный мост с того — над обрывом. Именно на том висячем мосту я сде­лал немало значительных от­кры­тий (кроме положения о заземленности). Например, позна­комился с мальчишкой, который не гово­рил ни одного слова правды, причем врал со все возрас­та­ющей мощью и, помнит­ся, даже его родители с трудом пред­ставляли, что в конце концов получится из этого ма­ленького чудовища.

Он был плотным подростком с прыщавым лицом, на котором по­стоянно играла хитрая ух­мылка — она исчезала, только когда он начинал гово­рить — в эти минуты его лицо вы­ражало полнейшую серьез­ность — на нее все и покупа­лись. Его звали Эдик. Он жил недалеко от поселка в заводских домах со множеством лестниц на «черные ходы». В день нашего зна­комства я начал было расска­зы­вать, как мы возвели пло­тину и сколотили плот, но Эдик пере­бил меня:

— Мы с отцом построили лодку и плавали по Волге.

Я попытался рассказать про Кольку, но он сразу на­гловато махнул рукой:

— Я в прошлом году закончил художественную школу. Мои работы сейчас в Москве на выставке.

Заметив мою растерянность, он победоносно хмыкнул и ошарашил меня еще больше: сообщил, что учится на одни пятерки, является первоклассным спортсменом и облада­телем кое-каких морских сокровищ. Под конец, чтобы окончательно доконать меня, он обещал назавтра проде­монстрировать свое богатство и подарить одну из морских раковин. Я его не просил, он сам предложил. По нашим понятиям это выглядело невероятной щедростью, почти наградой, и я почувствовал — здесь что-то не то, но у ме­ня еще не было оснований ему не верить.

На следующий день, совершенно забыв о своем обещании, Эдик выдал мне очередную порцию похвальбы, заявив, будто знаком со всеми знаменитостями города, после чего его ухмылка уже перемежалась едким смешком. В какой-то момент я осадил его и напомнил про раковину. Он, не моргнув, пообещал подарить ее через два дня.

Но два дня растянулись на неделю, потом на месяц, и все это время, выслушивая ложные обещания, я поддакивал ему, как бы позволяя себя дурачить; на самом деле с любопытством ждал, ку­да его заведет вранье.

Вскоре я заметил, что он врет не мне одному. Стоило кому-нибудь из ребят заикнуться про книгу, которой нет в школьной библиотеке, как он тут же, с полнейшей невозмутимостью, объявлял:

— Чепуха! У меня их несколько штук. Завтра дам.

И не давал.

Бывало, сидим на «черном ходу», а он за­ливает что-нибудь вроде того, что знаком с полярными летчиками. Если кто-нибудь из ребят подозрительно разглядывал его или, чего доброго, хихикал, он распа­лялся и загибал еще похлестче. Казалось, он просто-на­просто издевается над нами, принимая за дураков. Это было какое-то патологическое вранье с определенным са­дистским уклоном, какое-то идиотское самоутверждение. Надо отдать ему должное — он никогда не повторялся, то есть был неистощим на выдумки.

После того, как Эдик обманул меня с раковиной (которую, ясно, так и не подарил), я перестал воспринимать его всерьез и много раз собирался высказать ему все, что о нем думаю, но так на это и не решился — в то время мать постоянно внушала мне, что «худой мир лучше доброй ссоры», и этим сомнительным правилом я руководствовался довольно долго.

Вскоре семья Эдика переехала в новый район, и больше мы не виделись.

Мы встретились через много лет, когда я был в том городе проездом; встретились случайно, около гостиницы, в которой я остановился. На нас обоих годы наложили след — мы с трудом узнали друг друга. Он отяжелел, стал внушительных габаритов, едкая ухмылка уступила место вполне доброжелательной улыб­ке, в движениях появилась неторопливость, уверенность. Он непод­дельно обрадовался нашей встрече, предложил зайти в кафе «отметить событие» и, когда мы сели за стол, рассказал о себе.

Он работал инженером, был женат, имел сына; причем, как объяснил, женщины от него всегда шарахались, только одна считала талантливым — на ней он и женился.

После первого стакана вина он вдруг засмеялся.

— Знаешь, что сейчас вспомнил? Каким я был в детстве вралем. И как вы меня терпели?

Я ответил расплывчато, в том смысле, что в детстве все мы были хороши — не в одном, так в другом.

После второго стакана он расхохотался.

— А все же, скажу тебе, мое детское воображение пошло на пользу. Я иногда пишу рассказы. Фантастические. Пару даже напечатали в одном журнале, — он подмигнул мне, и я не понял — говорил ли он правду или шутил, или от вина его занесло и он попросту врал, точно так же, как мальчишкой когда-то.

После третьего стакана он внезапно стал серьезным.

— Недавно закончил роман. Хочу послать в центральное издательство.

Это сообщение меня насторожило; я подумал: «Неужели его детская патология пустила корни? Неужели он так и не вышел из образа, только его фантазия стала посолидней?» Но я ошибся.

Из кафе он повел меня к себе и по пути пересказал содержание романа, а дома подарил журнал с рассказом и сделал надпись: «Другу детства от бывшего трепача, с самыми добрыми пожеланиями».

На том мосту детства у меня произошла еще одна встреча — с девчонкой Алей. Когда я вспоминаю ту встречу, наш дере­вянный, расшатанный мост кажется мне легким, еле различимым, романтическим мостиком, меня охватывает элегический настрой, и все, что было в детстве, представ­ляется намного прекраснее того, что произошло в зрелом возрасте.

Аля жила в тех же домах, что и Эдик, и бы­ла некрасивой, нелюдимой тихоней; она ежедневно под­ходила к мосту, но никогда не принимала участия в на­ших играх; больше того — всячески выражала полное без­различие ко всему нашему клану — обычно стояла на противоположной стороне и, облокотившись на перила, смотрела вниз. Каждый раз, когда мы звали ее к себе, она с брезгливой неприязнью качала головой и сбегала по склону оврага к ручью; разгоняя оводов, переходила вброд мелкие рукава ручья и исчезала в кустах шиповника. Всем своим видом эта дурнушка давала понять, что в жизни есть гораздо более стоящие занятия, чем какие-то глупые мальчишеские игры.

Как-то вечером я ждал отца у завода и вдруг увидел Алю — она сидела на дереве и смотрела на крышу своего дома.

— Что ты там высматриваешь? — спросил я.

— Лунатиков, — просто ответила Аля.

Я усмехнулся.

— Не веришь?! Залезай, сам увидишь. Только сейчас еще рано, лучше попозже, когда стемнеет.

Встретив отца, я прошелся с ним до дома и помчал на­зад. Аля все еще восседала на дереве; когда я забрался к ней, она, не отрываясь от крыши, объяснила, что лунатики взлетают на дома с помощью зонтов или залезают по во­досточным трубам, что некоторые из лунатиков прони­кают на чердаки и в комнаты и что однажды она видела, как утром рабочие снимали одного лунатика, зацепивше­гося за трубу.

— Я тоже хочу быть лунатиком, — высказала Аля не совсем ясную мысль; усиливая торжественность момента, она сделала страшные глаза и приложила палец к губам.

С нарастающим страхом я уставился на обшарпанную крышу, но разглядел только чердачное окно с поломанной решеткой.

На том чердаке складывали разный хлам: старую мебель, драную одежду, битую посу­ду. Однажды на чердаке поселился брат Али. Ему было семнадцать лет, он работал на заводе и во всем старался показать самостоятельность; в один прекрасный день объявил родителям, что «задыхается в тесных комнатах», и перебрался на чердак; там перекидал всю рухлядь из-под окна в угол, поставил железную кровать, стол, и с того дня, когда бы мы к нему ни поднимались, у него во рту тлела папироса.

Мы сильно завидовали «отшельнику», но как-то залезли на чердак в дождь и увидели — все жили­ще парня в водяных струях; сам он сидел, скрючившись, на кровати под зонтом, а вокруг стояли булькающие и звенящие ведра, банки, кастрюли, причем размер посуды строго соответствовал дыре над ней. После этого мы по­няли, что парень отказался от нормальных условий не ради свежего воздуха, а просто захотел иметь собственный угол.

В тот вечер, когда мы с Алей сидели на дереве, небо было затянуто тучами, только в двух-трех местах в разрыве облаков, как из бездонных колодцев, сверкали звез­ды. Мы сидели долго, и у меня затекли ноги, я уже со­брался слезать с дерева, как вдруг Аля вскрикнула. Я посмотрел в сторону ее взгляда, и внутри у меня заледе­нело — по крыше двигались два лунатика; переступали осторожно, расставив руки в стороны. Дойдя до трубы, лунатик, который был повыше, протянул руку маленькому лунатику и помог спуститься вниз, к решетке на краю крыши. Там они присели и стали смотреть на звезды.

Затаив дыханье, я боялся шевельнуться, но внезапно из-за облаков выглянула луна, осветила лунатиков, и мы узнали в них брата Али с девушкой.

После окончания школы я уехал в Москву, но каким-то замысловатым образом судьба распорядилась так, что мы с Алей встретились вновь. Это случилось в начале ле­та, мы ехали в одном троллейбусе и стояли рядом на за­дней площадке, и оба одновременно повернулись и, узнав друг друга, испытали искреннюю радость от неожиданной встречи. Аля рас­сказала, что в Москве уже два года, работает лаборанткой, снимает комнату, три раза в неделю ходит на вечернее от­деление пединститута.

— Совсем нет времени на свидания, — горько усмехну­лась. — Днем работаю, вечером учусь.

Она похорошела — из угловатого подростка преврати­лась в юную особу с безукоризненно стройной фигурой, и от ее детских фантазий не осталось и следа — передо  мной стояла деловая, немного усталая девушка, которая мне явно нравилась (пока, правда, только в эстетическом смы­сле). Я решил ее взбодрить и изобразил опытного на­став­ника.

— Не огорчайся, Аля! Зато представляешь, как ты бу­дешь любить свою квартиру, когда она появится? Вый­дешь замуж за богатого и любимого человека, у вас будет куча детей, роскошная машина, яхта и дача на Багамских островах. Еще меня возьмешь садовником.

— Этого ничего мне не надо, особенно богатого мужа. Главное любимого, а вот квартиру, хоть малюсенькую, но свою, хотелось бы иметь. Ведь даже не могу никого к себе пригласить.

— Все у тебя будет отлично, — уверенно заявил я. — И не вешай нос. Я ведь тоже не богатый — и ничего. Зато мы с тобой живем в столице, и давай не будем унывать, и найдем время для свиданий. Вот давай в воскресенье пое­дем на «Ракете» на Пестовское водохранилище. Иску­па­ем­ся, позагораем. Смотри, отличная погодка уста­новилась.

— Хотелось бы, но я договорилась с подругой делать курсовую... Ладно, уговорил. Позвоню ей, сделаем потом. А то еще ни разу не искупалась. Но с условием — без всяких приставаний, идет?

Дни стояли жаркие, но дело было в начале недели, и я все боялся, что до воскресения погода испортится, или Аля забудет, или передумает, но она точно пришла в на­значенное время. Мы договорились встретиться у касс Речного вокзала. Я увидел ее издали — она быстро шла в открытом легком платье, с большой сумкой через плечо — от ее усталости не осталось и следа.

— Привет! — махнула мне рукой.

Мы взяли билеты до Пестово и через час уже барахта­лись в воде, жарились на песке, пили шипучий лимонад, я любовался ее фигурой, и она уже мне нравилась не только в эстетическом смысле. Перед отъездом с пляжа мы заключили договор — выбираться на природу каждое воскресенье. А уехали раньше на­ме­ченного времени; Аля сказала:

— Уезжать от хорошего надо чуть раньше, когда жалко уезжать, а не когда считаешь часы до отъезда.

На обратном пути заехали ко мне. Увидев мою захлам­ленную комнатенку, Аля поморщилась (точно сама жила в комнате, усыпанной цветами), тут же бросила сумку на тахту, скинула туфли и начала наводить порядок.

В следующее воскресенье она опоздала на двадцать минут и выглядела не такой веселой, зато внешне была неотразима — в новом брючном костюме, на голове — шляпа с широкими полями, на кончике носа — большие затемненные очки. Пока мчали по каналу, она тускло взирала на берега; со мной почти не разговаривала — произнесла всего пару фраз со скучающей миной; на пляже все время посматривала на часы, а как только мы вернулись в город, сразу заспешила домой.

На третью встречу она опоздала почти на час и поехала в Пестово с неохотой, словно я тащил ее на аркане, но снова была в новой модной одежде, на ее руке сверкал дорогой браслет.

— Ты сказочно разбогатела? Распухаешь от богатства?

— Ты об этом? — она небрежно показала на браслет. — Это подарки... Родственники.

Купаться она не стала, переоделась в купальник, по­стояла с полчаса на солнце с закрытыми глазами и пошла в кабину переодеваться.

— У меня сегодня свидание... деловое.

Больше она не приходила. Но через два года, когда я уже жил в другом месте, она внезапно объявилась снова. Однажды под моим окном оста­новился вишневый «Москвич», их него вышла красивая женщина в облегающем кожаном костюме цвета «метал­лик», сняла перчатки и крикнула:

— Привет! Еле разыскала проезд к тебе.

Это была Аля, только освещенная счастьем.

— Отлично выглядишь! — выпалил я, высунувшись.

— Стараемся! — она прищелкнула языком. — Выходи, прокачу!

Все получилось, как я предсказал в шутку. Она вышла замуж за преуспевающего, обеспеченного мужчину и те­перь жила в большой, хорошо обставленной квартире. У нее уже был ребенок и дача... Вот только в садовники она меня не пригласила, но я не очень-то расстроился, пос­кольку уже был увлечен работой и не стал бы тратить время на разведение цветов.

 
Комментарии
Комментарии не найдены ...
Добавить комментарий:
* Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
 
© Vinchi Group - создание сайтов 1998-2024
Илья - оформление и программирование
Страница сформирована за 0.012863159179688 сек.