СЕТЕВОЙ ЛИТЕРАТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ
ВЕЛИКОРОССЪ
НОВАЯ ВЕРСИЯ САЙТА

№26 Евгений БУЗНИ (Россия, Москва) Автограф Николая Островского

Яндекс цитирования
Бог Есть Любовь и только Любовь и Он Иисус Христос
Официальный сайт Южнорусского Союза Писателей
Омилия — Международный клуб православных литераторов
На главную Наше наследие №26 Евгений БУЗНИ (Россия, Москва) Автограф Николая Островского

Евгений Бузни - поэт, прозаик, публицист.

 

 

Автограф Николая ОстровскогоАвтограф Николая Островского

 

В украинском небольшом городке Шепетовка стоит памятник писателю Николаю Островскому, автору знаменитого романа «Как закалялась сталь», изданному не менее, чем на восьмидесяти языках мира тиражом если ещё не достигшем миллиона, то близко к тому, хотя это и не детектив, и не любовная мелодрама. Неподалеку от памятника расположен областной молодёжный культурно-просветительский центр со статусом музея, объединённый с краеведческим. Это бывший музей Николая Алексеевича Островского, писателя родившегося в этих же краях в селе Вилино в 1904 году.

В Москве, на одной из центральных улиц столицы, точнее на Тверской, 14 тысячи людей ежедневно проходят мимо таблички с надписью «Государственный музей – гуманитарный центр «Преодоление» имени Николая Островского». Это тоже бывший музей писателя Николая Островского.

Впрочем, оба эти музея – в Москве и на Украине продолжают хранить память о поистине легендарном человеке, который, будучи прикован к постели тяжёлой болезнью, потерявший зрение и вынужденный практически часами лежать неподвижно в бесконечном ожидании пока чьи-то сильные руки не передвинут, не перевернут его тело ненадолго, чтобы не образовывались пролежни, этот, казалось бы, абсолютно немощный человек написал, а точнее надиктовал книгу, облетевшую весь мир и продолжающую свой полёт в души миллионов читателей, хоть прошло со дня её написания почти восемь десятков лет. Музеи Николая Островского сохранились и на родине писателя в селе Вилино, и в российском городе Сочи, где молодому автору полюбившейся всем книги о Павке Корчагине советским правительством был выделен дом, в котором Николаем Островским была написана первая часть другого романа «Рождённые бурей». Писатель не остался в долгу перед Родиной.

Известно, что ещё при жизни Николая Островского, ушедшего из жизни всего в тридцати двух летнем возрасте в 1936 году, великий французский писатель Ромен Роллан писал в письме оказавшиеся пророческими слова: «Будьте уверены, что если Вы в Вашей жизни и знали мрачные дни, Ваша жизнь есть и будет светочем  для многих тысяч людей.  Вы останетесь  для мира благотворным, возвышающим примером победы духа над  предательством  индивидуальной судьбы».

Но вот что странно: с первых дней появления романа «Как закалялась сталь» его необычный взлёт и необычное рождение вызывали и продолжают вызывать вопросы изумления и недоверия – могло ли это быть на самом деле? Мог ли и вправду человек, не написавший до этого ни одной художественной строчки, сотворить такое произведение, судьба которому жить в сердцах людей столетиями?

Немало находилось людей, которые либо по злобе, либо по незнанию пытались доказать, что простой украинский парень без литературного образования никогда бы не написал ничего подобного, а то, что всем преподносится от его имени, сочинено специалистами в качестве пропаганды. Я не люблю спорить бездоказательно, а потому предлагаю читателям познакомиться с моими собственными расследованиями, которые, на мой взгляд, предельно ясно доказывают, что, если и поработали редакторы в своё время, сокращая текст романа, и правя иной раз корявые фразы неопытного писателя, то сами мысли, идеи, характеры и образы романа создавались самим Островским. Попытаюсь доказать это на первой главе романа «Как закалялась сталь». Все остальные доказательства изложены в написанной, но ещё не опубликованной мною книге «Литературное досье Николая Островского».

                                                

Загадки первой главы

 

В хранилище Российского архива литературы и искусства (РГАЛИ) имеется лишь один автограф писателя Николая Островского, точнее запись, сделанная рукой самого автора. Это рукопись первой главы романа, которую непризнанный ещё никем будущий писатель пытался писать собственноручно, хотя глаза уже фактически ничего не видели, а рука едва слушалась.

Я говорю, пытался писать, потому что написанное буквально вслепую представляет из себя скопище букв, не знающих как им выстроиться, налезающих друг на друга, то забирающихся круто вверх, то сползающих с предполагаемой строчки. Буквы сами по себе неровные, могущие принять самые различные очертания. О многих словах можно лишь догадываться, и делать это легче, если держишь перед собою опубликованный текст и хорошо, если этот текст совпадает с рукописью. Если совпадений нет и близко, то иные строки вообще не поддаются чтению.

Передо мной старые листы бухгалтерских отчётов, по машинописным столбикам цифр которого, простым карандашом неровно выведено в одну строчку без кавычек, точек и запятых: Как закалялась сталь глава I , и сразу же строкой ниже текст, знакомый по роману, но несколько отличающийся от опубликованного варианта:

 

" – Кто  из вас приходил ко мне на дом здавать урок перед праздниками, встаньте, - сказано это было резко и угрожающе. Жирный обрюзглый человек в рясе с тяжёлым крестом на шее, сидящий за учительским столом… произнёс эту фразу".

 

Давайте сопоставим этот вариант с опубликованным, то есть прошедшим редакционную правку.

 

" – Кто  из вас перед праздником приходил ко мне домой отвечать урок – встаньте!

Обрюзглый человек в рясе, с тяжёлым крестом на шее угрожающе посмотрел на учеников".

 

Правка очевидна. Текст литературно преобразился. Кто и когда правил эту фразу, мы сказать не можем. Островский и сам многое исправлял, о чём ещё речь впереди. Но если это сделал впоследствии какой-то редактор, скажем, тот же Марк Колосов, то и в этом нет ничего страшного. Островский прекрасно понимал, что являлся пока доморощенным писателем и потому очень хотел учиться. А сколько писателей, ставших в разряд великих, выражали откровенно благодарность своим редакторам за то, что они вывели их в писатели?

Помню, как-то раз я слушал выступление популярного автора политического детектива Юлиана Семёнова перед своими читателями. Импозантная внешность, уверенность в себе, несомненное понимание того, что знает гораздо больше других, захватывали слушателей. Писатель говорил без остановки, сыпал именами зарубежных и советских деятелей, перечислял страны и города, названия каких-то незнакомых никому посёлков. Факты выливались из него, как из рога изобилия. Но, слушая его, я очень скоро понял, что забыл мысль, которую Юлиан Семёнов развивал в начале. Всё, что он говорил, было очень интересно, однако всё рассказанное напоминало россыпь драгоценных камней настолько разнообразную и беспорядочную, что глаза разбегаются и не знают на каком камне остановить взгляд. Позже я поделился своими ощущениями с одним из редакторов произведений Юлиана Семёнова и услышал в ответ: "А ведь он так и пишет, как рассказывает. Если бы ты знал, сколько труда приходиться вкладывать, чтобы привести в стройный порядок написанное им".

 Так что сам по себе факт правок никого не должен пугать. Другое дело, что редакторская правка должна быть такой, чтобы она сохраняла, а порой и подчёркивала стилистическую особенность автора, его собственный характер. Вот эту особенность письма Островского мне и хотелось проследить хотя бы по автографу писателя, по его оригинальным записям.

С первых же страниц романа Островский пытается придать своим героям какие-то характерные особенности, которые не всегда угадывались редакторами или просто не принимались ими. Об этом можно сейчас только гадать.

Например, в речи отца Василия, судя по автографу, характерно было применение украинского междометия "Га!", которое аналогично русскому "А!", но в этом "Га!" звук "г" произносится с придыханием, характерным для украинцев. И в тексте такое междометие вполне является эмоциональной стилистической окраской речи.

Давайте сравним. В опубликованном варианте книги отец Василий говорит школьникам:

 

" – Кто из вас, подлецов, курит?

Все четверо тихо ответили:

- Мы не курим, батюшка.

Лицо попа побагровело.

- Не курите, мерзавцы, а махорку кто в тесто насыпал?…"

 

В рукописи Островского этот отрывов выглядит следующим образом:

 

" – Кто из вас, подлецов, курит, га!

На этот вопрос все четверо сказали тихо:

- Мы не курим, батюшка.

(текст неразборчив)

- Не курите, мерзавцы, а махорку в тесто кто насыпал, га!"

 

В другом случае произошла обратная картина в редактуре. В этом же сюжете, но чуть дальше, когда отец Василий допрашивает Корчагина и просит показать карманы, рукописи это выглядит так:

 

" – А ты что как истукан стоишь, га!

Черноглазый, глядя с затаённой ненавистью (текст неразборчив) у меня нет карманов и провёл руками по зашитым швам штанов.

- Нет карманов, так ты думаешь, что я не знаю, что только ты мог зделать такую подлость испортить тесто. (текст неразборчив) Марш из класса! Сегодня мы поговорим с заведующим о тебе окончательно. Сейчас же отсюда, отродье окаянное – он больно схватил за ухо черноглазого и вышвырнул его в корридор закрыв за ним дверь.

Класс затих, съёжился ничего не понимая из происходившего. Потом лишь дошло, что Павку Корчагина поп выгнал из школы".

 

Я намеренно не исправил орфографические ошибки в словах "сделать" и "коридор". Тут нет опечаток. Именно так были написаны слова в рукописи. Не забудем, что Островский, во-первых, учился в украинской школе, а во-вторых, не кончал университетов. И именно этот автограф писателя со всеми его орфографическими и синтаксическими ошибками, но талантливо отображающий жизненно правдивые картины, наполненный эмоциональной окраской, передающий настроение и т.д., доказывает лишний раз, что роман писался именно этим человеком, а не кем-то другим.

Вот как выглядит процитированный отрывок в опубликованном варианте, где в речь отца Василия добавляется эмоциональный возглас "А-а-а" там, где это отсутствует в рукописи:

 

" – А ты что как истукан стоишь?

Черноглазый, глядя с затаённой ненавистью, глухо ответил:

- У меня нет карманов, - и провёл руками по зашитым швам.

- А-а-а, нет карманов! Так ты думаешь, я не знаю, кто мог сделать такую подлость – испортить тесто! Ты думаешь, что и теперь останешься в школе? Нет, голубчик, это тебе даром не пройдёт. В прошлый раз только твоя мать упросила оставить тебя, ну а теперь уж конец. Марш из класса! – Он больно схватил за ухо и вышвырнул мальчишку в коридор, закрыв за ним дверь.

Класс затих, съёжился. Никто не понимал, почему Павку Корчагина выгнали из школы".

 

Произошли изменения и в одном из последующих абзацев. Повторяю, что в принципе, они могли быть сделаны и самим автором. Хотя в отдельных случаях изменение стиля изложения свидетельствуют, скорее, о том, что правил более грамотный  в литературном плане человек.

В автографе первой главы книги мы читаем:

"Началась вражда с Василием у Павки со следующего. Нашалил он в перемене подрался с Мишкой Левчуковым и хотя тут же и помирились, но обоих оставили без обеда, а чтобы не шалили в пустом классе привёл их Владимир Степанович учиться к старшим во второй класс. Там Павка с Мишей сидели на задней скамье".

В отредактированном опубликованном варианте наказанным оказался почему-то только Корчагин.

"Уже давно началась эта вражда с отцом Василием. Как-то подрался Павка с Левчуковым Мишкой, и его оставили "без обеда". Чтобы не шалил в пустом классе, учитель привёл шалуна к старшим во второй класс. Павка уселся на заднюю скамью".

Подобных редакторских правок, видимо, было много, что и понятно. Это была первая книга начинающего писателя. Вспомним и его собственные слова в письме Жигиревой:

"Сейчас произвожу монтаж книги, и просматриваю последний раз орфографию, и делаю поправки".

Так что работа над текстом велась всё время до самой отправки рукописи. К сожалению, разбирать автограф Островского трудно не только по той причине, что разбегаются в разные стороны строки, а буквы толпятся, как сельди в бочке. Проблема и в том, что либо не все страницы блокнотов сохранились, что, скорее всего, либо тут прячется ещё одна творческая загадка, на которой хотелось бы остановиться подробней.

Эпизод с учёбой Павки Корчагина в школе в имеющейся в архиве рукописи, то есть автографа первой главы, обрывается неожиданно фразой: "Урок кончился, детвора высыпала во двор". На ней заканчивается страница блокнота. Она пронумерована цифрой "10".

Следующая страница, во-первых, написана более мелким почерком, что говорит о том, что она писалась, по крайней мере, не сразу за теми, которые мы только что рассматривали. Во-вторых, на ней стоит в качестве номера страницы цифра "8", которая зачёркнута и рядом написано "11".

И всё бы ничего, если бы не то, что начинается страница со слов:

"Климка поставив на полку последнюю ярко начищенную кастрюлю вытирал руки. На кухне никого не было".

В опубликованном варианте романа после этого предложения идёт эпизод разговора Павки Корчагина с Климкой о трудностях службы богатеям, о политике, когда Павка как бы раскрывает глаза своему другу на происходящее вокруг них. Этому эпизоду в книге предшествует другой эпизод, в котором Павка оказывается случайным свидетелем разговора официанта Прохора с посудомойкой Фросей, эпизод, который расстроил Корчагина и заставил его говорить с Климкой о политике.

Однако в автографе первой главы упомянутого архива мы не находим эпизода, в котором Павка Корчагин, сидя под лестницей, услышал как Фрося просила Прохора отдать ей обещанные триста рублей. По всей вероятности, эта часть автографа не сохранилась. Трудно предположить, что Островский, не закончив писать историю с Павкой в школе, оборвал её фразой "детвора высыпала во двор" и приступил к середине другого эпизода. Тем более что и этот эпизод разговора Павки с Климкой в автографе, хоть и имеет строгую нумерацию страниц, но при расшифровке трудно понимаемых записей всё же показывает, что страницы текста перепутаны, то есть не расположены по порядку, как писались. Это говорит лишь о том, что страницы нумеровались не в момент написания главы и не самим Островским, а кем-то другим и в более позднее время. Нумеровались, очевидно, только те страницы, что сохранились и без достаточно аккуратного прочтения того, что за чем идёт. Если страницы расположить в порядке, соответствующим содержанию, то мы увидим, что текст автографа этой части главы почти полностью совпадает с текстом опубликованным, за исключением окончания этого разговора.

В опубликованном варианте книги эпизод разговора Павки с Климкой завершается появлением в судомойне Глаши, которая говорит:

" – Вы это чего не спите, ребятки? На час задремать можно, пока поезда нет. Иди, Павка, я за кубом погляжу".

В автографе эта фраза имеется, но есть там и дополнение:

 

"И она открыла кран с водой и стала освежать лицо.

Павка открыл застеклённую матовыми стёклами дверь, ведущую в зал, и прошёл между спящими пассажирами к громадному длинному буфету.

Хозяйки за буфетом не было. В перерыв она уходила домой спать. За буфетом сидели две продавщицы, отпускавшие покупателям".

 

В имеющихся страницах автографа текст на этом обрывается. Но продолжение эпизода имеется в переписанном добровольным секретарём варианте.

 

«Спросив у одной из них, не надо ли им кипятку или воды, и получив отрицательный ответ, пошёл обратно.

В судомойке уже сидели два официанта Прохошка и Заливанов, о чём-то споря между собой.

Не слушая их, Павка кивнул Климке головой и пошёл к двери, ведущей в кухню

- Ты нас разбуди, Глаша, - попросил Климка посудницу.

- Ладно, иди, иди, разбужу.

В кладовке они улеглись на нарах. Павка, невидимый в темноте, спросил:

- Расскажи мне, Клим, про тот разговор Прохошки с Фросей. Помнишь ты мне не договорил всего, и голос Павки дрогнул, когда он произносил ненавистное ему имя Прохошки. – Ну, говори, Климка, я слушаю".

 

 Дальше в рукописи Климка рассказывает Корчагину, как ему случайно пришлось услышать разговор Прохошки с Фросей, в котором Прохошка уговаривает девушку провести ночь с богатым клиентом Мусин-Пушкиным, пообещав ей за это триста рублей.

В опубликованном варианте этого эпизода, включая рассказ Климки, нет.

Шестнадцатая страница блокнота заканчивается словами: "За буфетом сидели две продавщицы"  А дальше совершенно непонятно почему на другой странице блокнота, пронумерованной "17", вверху стоит римская цифра "II" и рядом арабская "1". Над этими цифрами почти под кромкой листа записана фраза:

 

"Павел ударил кулаком в дверь".

 

Со следующей строки после нумерации части и главы начинается текст, не имеющий никакого отношения к первой части романа:

 

"В окне появилась заспанная фигура урядника. Узнав в Лагутиной (текст неразборчив) она скрылась и через минуту уже открывалась дверь. Не отвечая на удивлённые вопросы (текст неразборчив) поражённый видом и состоянием (текст неразборчив) творилось что-то неладное…(текст неразборчив) …забилась в нервном припадке.

Павел собирался уходить и остановился.

 

Дальше на странице 18:

 

Необходимо было помочь Лагутиной. Он старался вспомнить честь, но как было оставить такую…(текст неразборчив) нашёл руку Лагутиной, легонько пожал её и заговорил с необычайной нежностью".

 

Дальше строки в рукописи разъезжаются в разные стороны и почти не поддаются расшифровке, но кое-что прочитывается. На странице 19 идёт текст:

 

"Ну зачем ты плачешь родная ведь всё уже прошло теперь ты дома (текст неразборчив) приведу врача и он тебе поможет. Но Лагутина не отпускала его руки как бы боясь чтобы он не оставил её одну. В дверь тихо постучали. Павел встал. (Текст неразборчив)

 

Двадцатая страница начинается строками:

 

"Пришедший врач, узнав причину припадка, сделав Лагутиной укол морфия, ушёл и Лагутина затихшая успокоенная заснула.

Уже светало. Окно, открытое по совету врача, выходило в сад, и тяжёлая ветвь сливы заглядывала в комнату.

Только теперь Корчагину пора было уходить".

 

Нечитаемые строки идут вкривь и вкось, затем кое-что становится понятным.

 

"Наскочили на этих двух не для грабежа. Наткнулись случайно. Сорвалось. Всё не выгорало…(текст неразборчив) Снова отсидел 2 года из-за бабы, конечно, Фонарь показал… (текст неразборчив) и, не сговариваясь, кинулись… а баба облажалась"

 

На странице 22 можно прочитать фразы:

 

"Когда шли в комендатуру писать акт… впереди Лагутиной… потянул за рукав Корчагина, нагибаясь к нему, тихо спросил: А что они её…

Резко оборвал, не дав ему договорить… изнасиловал…"

 

Строки разъезжаются и трудны для понимания. На странице 23 читаем сначала:

 

" – Павел, а я сегодня прогульщица. Первый раз на работу не выйду. Голова никудышная".

 

Потом здесь же наискосок через левый нижний угол идёт текст, написанный другим почерком:

 

"27/V-21 г. Вчера застрелил 4-го в своей жизни бандюка…"

 

Эту фразу в ином текстовом оформлении мы встречаем в опубликованном романе, но в третьей главе второй части после эпизода у тоннеля, когда Павел Корчагин спасает Анну Борхарт от бандитов:

 

"Когда, наконец, добрались до квартиры Анны, где-то на Батыевой горе запели петухи. Анна прилегла на кровать. Корчагин сел у стола. Он курил, сосредоточенно наблюдая, как уплывает вверх серый виток дыма… Только что он убил четвёртого в своей жизни человека".

 

Но это, повторяю, в опубликованном варианте. В автографе после сообщения Лагутиной Павлу о том, что она стала прогульщицей, на странице под номером 24 неожиданно видим опять-таки, казалось бы, не связанный с предыдущей страницей текст, написанный уже не рукой Островского, а одним из его помощников.

 

"Перед нами выросла необходимость обсудить создавшееся положение и вынести свои исчерпывающие решения" – ровный голос Предисполкома на последнем слове поднялся на одну ноту, рука его сделала движение…"

 

Дальше идёт описание заседания пленума, после чего Павла Корчагина просят проводить Лагутину домой, в связи с тем, что уже ночь. Павел провожает Лагутину, которая по пути рассказывает Павлу о её работе на фабрике, затем описывается, так называемая, сцена у тоннеля:

 

"Подходившие к входу тоннеля Павел и Лагутина были увлечены оживлённо разговором, связанным с работой.

- Я ещё новый человек здесь, - говорила она, - не понимаю, почему у вас мало девчат в коллективе? На 216 парней и только 11 девушек. Это безобразие, это говорит, что вы совершенно не желаете работать над этим. Скажи, сколько девушек у вас работает в мастерских.

- Да примерно человек 70, точно не знаю, - ответил Павел. - Всё больше уборщицы. И, собственно говоря, 11 человек не так уж мало, как ты говоришь…"

 

 Затем происходит нападение на Павку и Лагутину бандитов, которые пытаются изнасиловать девушку, но Павел успевает воспользоваться своим наганом и спасает её.

"А как же так? – скажет читатель. – Ведь эта сцена есть в третьей главе второй части, и происходит она не с Талей Лагутиной, картонажницей табачной фабрики, а с Анной Борхарт, ставшей потом женой друга Корчагина Окунева". И читатель, конечно, будет прав.

Но, видимо, первоначальный вариант, о котором думал Островский, был иным. Рукописная часть этой главы, то есть рассказ о спасении Лагутиной и возвращении её домой, заканчивается в автографе фразой:

 

"И Павел радостно вскочил, когда услышал стук в дверь – это возвращались хозяйка с врачом".

К этой странице блокнота в архиве присоединены машинописные страницы, озаглавленные: "Часть II глава вторая".

Вот эта глава, отпечатанная уже на пишущей машинке:

 

"Перед нами выросла необходимость обсудить создавшееся положение и вынести свои исчерпывающие решения" – ровный голос Предисполкома на последнем слове поднялся на одну ноту, рука его сделала движение, как бы ставя точку после только что произнесенной фразы. – "Какую обстановку мы имеем в городе в настоящий момент?

Нам нечего скрывать, что иногда мы становимся нехозяевами города. Мы должны направить все наши наличные силы для очищения приречных уездов, где, как вам известно, товарищи, мы имеем значительные успехи, где мы очистили целый ряд уездов от наполнявших их мелких и крупных банд Орлика, Струка и др. им подобных, где мы, можно сказать, впервые утвердили органы Советской власти, находившиеся раньше в полуподпольи, так как мы держали город, а периферия была охвачена очень слабо.

На эти операции нами были брошены почти все силы и, выполняя решения I-го съезда, мы настойчиво добивались очищения губернии от всей контрреволюционной накипи и остатка петлюровщины; эта борьба сложнее, труднее, чем борьба на фронтах; например за каким-то Струком, имеющим самое большее 200-250 сабель, у нас гоняется в течение полутора месяца целый кавалерийский полк.

Вы слыхали здесь доклад председателя Губчека, и вы представляете, что значит в наших условиях банда. Это трудно учитываемая сила, расползающаяся при первом ударе по кулацким дворам и сейчас же собирающаяся по уходе наших отрядов.

Всё это вы слышали. Повторять это не надо. Я уже говорил, что привлекало всё наше внимание и, конечно, ослабило наши силы в городе, результатом чего мы имеем такие факты, как ограбление госбанка третьего дня".

Шевельнув высохшими губами, он покосился на пустой графин и продолжал:

"Здесь мы уже имеем серьёзное предупреждение. Как видите, уголовный клоповник стал кусать не только ночью, но и днём. Почувствовавшая ослабление нашего нажима, нашей бдительности, вернее, зная об отсутствии реальных сил, вся эта разноцветная рвань, вся эта "политическая" уголовщина и просто уголовщина не ограничивается мелкими стычками и выстрелами из-за угла, мелкими налётами и переходит к более серьёзным "предприятиям". – Голос председателя полный внутренней силы и убедительности, голос опытного оратора, повышаясь с ноты на ноту, передавался залу, как отображение содержания речи.

"Из последних событий мы делаем следующие выводы: удар должен быть перенесен в город, - его рука сделала резкий взмах, - и в самые ближайшие дни мы поставим под ружьё батальоны особого назначения, отряд Губчека и штаба округа, бронедивизион, мобилизуем комсомол, вообще всё, на что можно опираться. И начиная от центра до самых окраин обшарим штыками тёмные закоулки, чайнушки, все углы и притоны, все места, где позасели обнаглевшие контрреволюционные элементы. Двумя-тремя заседаниями ЧК выведем в расход всю головку и наиболее квалифицированных "специалистов" ночных налётов, участников перестрелок, за которые мы заплатили не одним десятком лучших чекистов. А остальных изолируем. Всё это мы сделаем не отлагая.

Террор здесь – логический вывод из создавшейся обстановки; если мы не ударим завтра – они ударят послезавтра. В таких случаях большевики всегда бьют первыми, и мы будем бить.

Последнее слово прозвучало так, как будто удар уже был произведен.

 

***

Огромный партер оперного театра, набитый членами Совета и активом, единодушно взметнулся сотнями поднятых рук, когда седой тяжеловесный предисполкома уже уставшим голосом дочитал резолюцию и, подняв голову, всматриваясь в партер и внимательно слушавший, медленно проговорил:

- Итак, голосую. Кто за оглашённую резолюцию, прошу поднять руки.

Обводя партер глазами, он докончил:

-Прошу опустить. – И потом медленно повернулся к столу президиума, положил на него исписанный лист и, тяжело ступая, пошёл к боковой двери.

Заседание подходило к концу. Предкомиссар Бартаков молодой, высокий, затянутый в хромовую кожаную тужурку, недавно только перешедший на эту работу из штаба дивизии, горячий оратор и прекрасный организатор, которого любили в организации и знали по прежней работе в штабе, начал своё заключительное слово, сразу же обрушившись на выступление Токарева.

 

***

Павла тронул за плечо подошедший Горбунин:

- Вот что, братишка, найди Лагутину, она, кажись, сидит там, - он тыкнул пальцем в тёмный угол зала, - домой пойдёшь с ней вместе. Сёмка, Жучок и я идём сейчас на пристань. Корсан посылает туда двадцать ребят из железнодорожной роты Г.О.Н., к складам продбазы, понимаешь. И мы там до утра и останемся. Хотели тебя заарканить, но я объяснил суть хвакта: не пущать же дивчину одну домой. Ну так ты вроде конвоя. Ну всего. Моим скажи, что прийду утром. – И хлопнув Павла легонько рукой по фуражке, неуклюжий Горбунин пошёл к выходу. Павел, повернувшись в кресле, осматривал правую сторону партера, ища глазами Лагутину. Её надо было найти ранее, чем кончится заседание, потому что в сутолоке выходящих людей отыскать её будет невозможно".

 

Итак, в первоначальном варианте сцены у тоннеля (в автографе) Лагутина и Павел будто бы идут из дома урядника, после чего, казалось бы, и подвергаются нападению. На самом же деле, всё дело опять-таки в том, что в автографе просто переставлены страницы. Конец эпизода стоит в начале, а его начало – в конце. Что именно писалось Островским сначала, сказать трудно, поскольку эти части эпизода написаны разными почерками. С начала пленума и до конца эпизода у тоннеля текст писался одной рукой вполне понятно и ровно. Остальное – это рука Островского с его невидящими ничего глазами.

В окончательном, опубликованном, варианте всё несколько упрощается сокращениями и вместо Лагутиной этот эпизод переносится на Анну Борхарт:

 

"Однажды вечером Борхарт зашла к Окуневу. В комнате сидел один Корчагин.

- Ты очень занят, Павел? Хочешь, пойдём на пленум горсовета? Вдвоём нам будет веселее идти, а возвращаться придётся поздно.

-Корчагин быстро собрался. Над его кроватью висел маузер, он был слишком тяжёл. Из стола он вынул браунинг Окунева и положил в карман. Оставил записку Окуневу. Ключ спрятал в условленном месте.

В театре встретили Панкратова и Ольгу. Сидели все вместе, в перерывах гуляли по площади. Заседание, как и ожидала Анна, затянулось до поздней ночи.

- Может, пойдём ко мне спать? Поздно уже, а идти далеко, - предложила Юренева.

- Нет, мы уж с ним договорились, - отказалась Анна.

Панкратов и Ольга направились вниз по проспекту, а соломенцы пошли в гору.

Ночь была душная, тёмная. Город спал. По тихим улицам расходились в разные стороны участники пленума. Их шаги и голоса постепенно затихали. Павел и Анна быстро уходили от центральных улиц".

 

Таким образом, мы видим, как постепенно трансформируется первоначальный вариант текста, который помещается во вторую главу второй части книги. Из него удаляется урядник, меняется имя Лагутиной на Анну Борхарт. Затем исчезает описание заседания, остаётся лишь его обозначение несколькими фразами, и этот эпизод переходит уже в третью главу второй части романа. Неизменной остаётся сцена у тоннеля. Она и становится одним из многих запоминающихся эпизодов романа. Однако в первоначальном варианте Островский далеко не так быстро подходит к этому эпизоду.

 

"Женских платочков в зале было немного, в большинстве кепки, защитные фуражки, будёновки, и всё же найти Лагутину было трудно. Павел смотрел во все стороны, но не находил белого платочка и белой блузки Лагутиной.

"Этот Стёпка не мог найти её и передать, где я сижу? А то сидит где-то там, вечно не доделает, долговязый чёрт, - возмущался Павел. – И почему именно меня конвоиром к Лагутиной? Что мне больше делать нечего, кроме как девчат домой провожать? И даже не рассказал толком, в чём дело. Вот ещё дубина! "

Но Лагутину всё же нужно было найти, так как заставить её одну идти домой было не по-товарищески. Павел поднялся и стоя стал рассматривать отдалённый угол, который ему не был виден сидя. Заметив белое пятнышко в углу около ложи, и дойдя туда, он нашёл Лагутину, склонившуюся на ручку кресла в полудремоте. Усевшись с ней рядом в свободное кресло, Павел дотронулся до её руки. Лагутина подняла к нему усталое и бледное лицо.

- Слушай, товарищ, - сказал Павел, - домой идём вместе. Ребята ушли охранять склады продбазы на пристани, так что топать будем на пару.

На Павла глядели встревоженные глаза Лагутиной.

- Но мы же думали идти все вместе домой, - тихо проговорила она.

Павел коротко передал разговор с Горбуниным. Тревога на лице Лагутиной не проходила.

- Ну, а у тебя есть хоть оружие? – спросила она, наклоняясь к нему.

- Есть, - коротко ответил Павел и, замолчав, почувствовал, что не сходящая с глаз Лагутиной тревога и последний вопрос говорят за то, что ей не слишком нравилось это путешествие вдвоём с семнадцатилетним парнем через пустырь да железнодорожного района в такое время, когда даже патрули не ходили в этих местах по одному, а группами.

Павел ясно это осознавал. Обида заполняла его. Это недоверие к его юности, к его молодости не раз приходилось ему испытывать, когда случай выдвигал его, как исполнителя той или иной задачи. Недоверие вызывали одни только годы и ничто больше.  Эта острая обида за молодость заполняла его возмущением и протестом каждый раз, когда выдвинутый для того или иного поручения он видел в глазах большевиков, поручавших ему дело, тот же взгляд полунедоверия и нерешительности, который он сейчас видел в глазах Лагутиной.

И невнимательно вслушиваясь в речь продкомиссара с ещё не осевшим раздражением думал: "Лагутина не смотрела бы так испуганно, если бы её провожатым был хотя бы сидящий впереди широкоплечий с крепким затылком секретарь агитпропа Подива по одному только, что ему не семнадцать, а уже, наверное, все тридцать лет… бумагоед, чернильная душа".

И незаметно для себя самого его раздражение вылилось на ни в чём не повинного секретаря агитпропа, которому и не чудилось, что он вызвал такие неприязненные мысли по своему адресу у соседа. Но раздражение как сразу вспыхнуло, разу же быстро и улеглось.

Заседание кончилось. В одиночку и группами товарищей поднимались и выходили, не дожидаясь конца.

Партер устал и, как всегда перед концом заседания, был шумлив и невнимателен. Быстро кидая слова, продкомиссар читал резолюцию, стоя голосовали, и беспорядочной шумной толпою заседавшие двинулись к выходам. Вслед выкрикивались сообщения о различных совещаниях, но их никто не слушал – зал пустел.

Выйдя на подъезд, Лагутина  и Павел остановились, пропуская мимо себя поток выходивших. Завернув рукав блузки, Лагутина всматривалась в часы.

- Половина второго. Ну, пойдём, - сказала она, повернувшись к Павлу.

Они пошли сначала в общей толпе, постепенно тающей, через двадцать минут они уже шли вдвоём, изредка перекидываясь словами. Говорила больше Лагутина. Павел отвечал вначале отрывисто, коротко, но потом беседа завязалась. У Павла прошло чувство обиды на Лагутину.

"В сущности, чего я на неё озлился? Пусть себе думает, что хочет, - подумал он, - мне-то какое дело до её мыслей?"

Кончались центральные улицы города. Лагутина и Павел спускались вниз к огромному пустому рынку, глядевшему угрожающе своими бесконечными рядами пустых ларьков. На рыночной площади темнели четыре фигуры патрульных. Короткое знакомое "Кто идёт", "Пропуск", несколько фраз с той и другой стороны, и патруль остался позади.

Павел с Лагутиной шагали по улице, ведущей к железнодорожным складам через пустырь, отделявший рабочий район от центра города. Здесь начинались самые неприятные места. Прошли последний фонарь. Громадные силуэты складов выступали сквозь темень, и от них становилось более темно и неприветливо; Лагутина пододвинулась вплотную, просунув свою руку под локоть Павла. Она уже теперь не смеялась и почти не говорила – чувствовалось, что в ней нарастает тревога. Желая её хоть немного успокоить, Павел сунул руку в карман, найдя шершавую ручку нагана, вытащил его, без слов показал Лагутиной, но, сохраняя внешнее спокойствие, сам почувствовал охватившую его настороженность и напряжённость.

Он всегда ощущал это в только что прошедшие мятежные годы, когда ему приходилось идти в цепи, входившей ночью в оставленный поляками город, где каждый тёмный переулок мог хлестнуть огневым плеском и глаза так жадно и упрямо стремятся просмотреть, просверлить темноту, а палец на спуске напряжён, как стальная пружина, и сердце стучит упрямее и настойчивее.

Начинался пустырь. Тут становилось свободнее. Хотя окружала темнота, но не было черноты закоулков, тупиков, которых не просмотреть, не прощупать и мимо которых проходить, как мимо собаки в подворотне, не зная, пропустит ли она безмолвно или вцепится. Пустырь не давил тяжестью стен. Здесь было, где разбежаться, куда нырнуть, и напряжение постепенно спадало. Палец на спуске разогнулся. Только теперь почувствовалось, что он затёк, и наган медленно заполз в карман, хотя рука и не оставляла рукоятки и спуска. Но это уже было нормальное состояние, ибо Павел всегда так ходил в ночное время, где бы то ни было.

Мысли своё думают, решают, спорят, отрицают, соглашаются. Всегда они далеки от дороги, по которой идёт человек. А рука своё, она на посту, пальцы одно целое с резьбой рукоятки; указательный крючком загнут, зацепился за железный язычок, и оттого от руки передаётся мыслям то спокойствие, которое идёт человеку от сознания, что он не сам, один со своими мускулами, со своей физической силой, а что эту силу удесятеряет, умножает, стирая грани первенства, стальная шавка со зло вытянутой мордочкой, жутковато темнеющей одним зрачком.

Желая подбодрить примолкнувшую спутницу и отчасти от желания отплатить за недоверие, Павел, освобождая локоть из-под руки Лагутиной, засмеявшись, сказал:

- Руку-то что так крепко держишь? Чтобы не драпанул при первом случае? – И, усмехнувшись, не зло спросил:

- Скажи-ка, товарищ, по совести: ведь не особенно тебе улыбается прогулочка… - он запнулся, не найдя подходящего слова,  - Тут-то и надо попридержать на всякий случай, а то рванёт вёрст двадцать в час, лови чёрта на полёте, - и он рассмеялся уже звонко, как только умеет смеяться молодость.

Он чувствовал растерянность и смущение Лагутиной, застигнутой  врасплох его словами и не нашедшей, что ответить. Этим Павел хотел отомстить за недоверие там, в театре.

Перебивая Лагутину, смущённо пытавшуюся отрицать его упрёки, хотя только что она об этом думала, и своими словами он лишь передал её мысли, примиряюще дружески Павел проговорил:

- Ну ладно, чёрт с ним, дело не в этом. Я на тебя не в обиде. Ты же меня не знаешь, товарищ, так можно было и подумать, что парень драпанёт. Факт тот, что обойдётся без проверки. Станция близко, скоро будем дома. Можешь успокоиться. Завтра гора работы, как тебе, так и мне. Давай, прибавим шагу. Места скоро пойдут людимые, провожу тебя за туннель и там разойдёмся.

Лагутина, как бы отвечая на свои мысли, не оставлявшие её, говорила:

- Скоро уже можно будет спокойно ходить по городу. Давно уже надо было нам заняться очисткой города. А то подумай: как свечереет, ни из города, ни в город из района не пройдёшь – вечно волнуешься".

 

Кстати, в этой части главы, рассказывая о том, как Павел и Лагутина идут мимо железнодорожных путей, Островский подводит постепенно читателя к последующему рассказу о Боярке, то есть о необходимости строительства подъезда к дровам. Ненавязчиво он описывает замирающую жизнь железнодорожной системы.

 

"Вокзал был уже близок, когда вышли на мостик, перекинутый через грязную вонючую речушку и повернули вправо, сразу стали видны разноцветные огоньки фонарей. Устало вздыхал маневровый паровоз.

Там наверху, на высоко поднятой  насыпи, где проходили десятки подъездных путей, замерла жизнь и движение, бывшие здесь когда-то. Вокзал громадного города был молчалив, не грохал железом, не рычал разноголосыми гудками паровозов, не шевелился, как какое-то железное чудовище, змеями поездных составов.

 

И дальше:

 

"Вокзал был обескровлен. Не было дров. Застревали устало приползавшие поезда. Их нечем было кормить. Они заполняли запасные пути, молчаливые, опустевшие.

В этот своеобразный городок каждый день втискивались новые составы, образуя собой длинные улички. И сейчас живых паровозов, окликавших друг друга, было три-четыре. Они двигались и своим рёвом напоминали, что не всё ещё замерло. Это была уже жизнь, движение".

 

Да, это самое отсутствие в городе дров привело к решению строить подъездные пути к Боярке. Стало быть, эта глава должна была в романе предшествовать событиям в Боярке. В опубликованном варианте романа эта проблема отсутствия дров обозначена весьма коротко в конце первой главы второй части:

 

"Улеглась тревога.

Но новый враг угрожал городу – паралич на стальных путях, а за ним голод и холод.

Хлеб и дрова решали всё".

 

Вторая глава опубликованной книги начинается с разбирательства причин отсутствия дров, ареста саботажников и принятия решения о строительстве узкоколейки от станции Боярка.

В рукописи после описания состояния вокзала идёт сцена у туннеля, но не так сразу.

 

"Пустырь оставался позади. Рядом с насыпью шло привокзальное шоссе, идущее к товарной. Оно проходило через туннели под полотном и выходило около депо на другой стороне, вливаясь в улицу рабочего района. Перед воротами туннеля когда-то был шлагбаум и стоял домик сторожа. Теперь шлагбаума не было, а от домика осталась лишь половина. Пущенный сослепу снаряд, плюхнулся в стену домика, разворотил его внутренности, оставив искалеченную половину стоять у шоссе, как инвалида, как живущую память о только что прошедшем.

У туннеля висел фонарь, и свет от него желтоватый, тусклый освещал часть стены туннеля и шоссе перед входом. Подходившие к входу Павел и Лагутина были увлечены оживлёнными разговорами, связанными с их работой.

- Я ещё новый человек здесь, - говорила она, - и не понимаю, почему у вас мало девчат в коллективе. На двести шестнадцать парней только одиннадцать девушек.. Это безобразие. Это говорит за то, что вы совершенно над этим не работаете. Сколько девушек у вас занято в мастерских?

- Точно не знаю, примерно человек семьдесят, – ответил Павел. – Всё больше уборщицы. И, собственно говоря, одиннадцать человек не так уж мало, как ты говоришь. Ведь у нас производство, где девчат небольшая кучка на несколько тысяч рабочих. И этих одиннадцать завоевали с трудом. Девчата очень туги на подъём. В этом есть и наша вина, но тут не разбежишься. Вот если у тебя есть какая-нибудь дивчина – присылай её – дадим работу. Может быть, дело пойдёт лучше. Ведь если так разобраться, то наш женорг Ступина, хотя и хорошая партийка – твёрдая тётка, но с молодыми девчатами у неё дело не клеится…

И Павел хотел было рассказать о последнем столкновении между Ступиной и девчатами, которые согласились идти на собрание женотдела только с условием, что после него будет устроена танцулька, когда нервная, вспыльчивая Ступина всыпала столько горячих, обидных слов, в которых особенно досталось нескольким заводилам, заправским танцорам. Попало и "пудренным носикам", и "подведенным бровкам", и "девчачьей дури", "несознательности проклятой" – с заключительными словами "ну вас к чёрту, дерьмо барахольное! Не было из вас людей и не будет, всё протанцуете" – но воздержался, не желая засыпать Ступину перед райорганизатором. Кто знает, как бы приняла этот рассказ Лагутина. Человек она новый – может нагореть Ступиной, чего та не заслуживала. Хотя вспышки её возмущения отсталостью девчат не помогали делу, а только вредили, но исправлять это надо было дружески, осторожно. Ступина всегда признает ошибку, но без разноса.

Лагутина опять взяла под руку Павла, но уже не из боязни, а от усталости. Рука Павла теперь поддерживала Лагутину, ослабевшую от пути и целого ряда сутолочной работы. Павел никогда не ходил с женщиной под руку. Это по неписанным законам его этики было негоже и почему-то связывалось с обывательщиной. Но теперь уставшая Лагутина была исключение, и первый раз его рука была не на месте.

- Эх, скорей бы домой, - проговорила Лагутина, когда они вошли в освещённый фонарём круг перед входом в туннель. – Мы уже близко. А ты где живёшь?

Наверху, около депо, заревел паровоз, заглушив ответ Павла. Не расслышав ответа, Лагутина переспросила.

- Я живу дальше. Мне на гору, на Завальную. Я тебя доведу до…

Конец фразы захлестнулся в горле.

 

***

Сзади шваркнуло сорвавшимися в бег ногами, глухим выдохом грудей. Метнулись три изогнутые тени. И мороз холодный, острый, как удар тока, скользнул по спине Павла. Его рука грубо, с силой вырвалась из-под локтя Лагутиной, отбросив её в сторону.

Мозг лихорадочно спешил, но сзади уже охватывали крепко, жёстко, зверино за шею. Схвативший рванул к себе, и удар в спину повернул Павла лицом к напавшему. Громадная лапа, на секунду бросив шею, схватила за гимнастёрку около подбородка, свернув её в жгут.

Первое, что увидел, вернее, почувствовал Павел, это дуло "Парабеллума" около глаз, которым тупо ткнули в лицо два раза. В следующие секунды Павел увидел и державшего его большеголового в кепке. И что несуразно дико запомнилось – это кнопка для застёжки на большом козырьке. Лица не видел – только два больших пятна глаз. В виски забухало опомнившееся сердце. Мысль вылетела. Осталось одно ожидание удара и то непередаваемое, чего высказать нельзя. Эти несколько секунд с дулом, медленно чертившим перед глазами кривую, когда каждая доля секунды могла быть последней – их ещё никогда не испытывал Павел.

Когда проползли секунды и выстрел не последовал, мысль возвратилась, но дуло перед глазами связало её, глаза припаялись к жёлтому кружку перед лицом.

Лагутину бросили на бетон туннеля. Сваливший её навалился одной рукой на грудь, другой с силой рванул юбку, которая с треском разорвалась. Лагутина судорожно забилась, тогда третий из напавших бросился на подмогу и, став на колени, сорванной с головы фуражкой старался зажать рот.

Дышать было нечем. Фуражка отвратительно воняла потом. Оглушённая падением на землю, испуганная до крайности, полузадушенная молодая женщина отчаянно сопротивлялась, пытаясь отбросить ломавшего ей руки насильника.

Разъярённые сопротивлением и торопящийся тот, что зажимал рот, ударил её с силой по лицу с отвратительной руганью. Ударив, бандит отпустил руку, закрывавшую рот, и острый резкий крик женщины "Помогите!" полоснул ножом.

Державший Павла от крика вздрогнул. Его голова на миг повернулась к боровшимся на земле, пальцы, сжимавшие рубашку, разжались, и, толкнув Павла кулаком в грудь, он выбросил из глотки хриплым придушенным басом:

- Дёргай, шкет, без оглядки и то быстро.

Рука его с револьвером махнула по направлению к городу. Павел не двигался. Рука угрожающе вытянулась, и сиплое "Ну-у-у, чего ждёшь?" заставило Павла шагнуть в сторону.

Этот шаг был принят большеголовым, как исполнение его требования, и вытянутая с "Парабеллумом" рука медленно опустилась. Уловив это, Павел сейчас же сделал второй шаг по направлению к городу.

Большеголовому показалось, что юношу удерживает от удёру опасения получить пулю в затылок, и он полуобернулся к тем двум, ворочавшимся с женщиной в темноте туннеля, как бы отводя угрозу выстрела в спину. С парнишкой он считал поконченным. Его обманула юность и широко раскрытые, как завороженные глядевшие на дуло глаза, обманули замусоленные в масле штаны и гимнастёрка.

Большеголовый не хотел оставаться без участия в происходящем у входа в туннель, а никакой опасности от готовой бежать фигуры парнишки он не видел. Он двинулся к борющимся на земле.

Наскочили на этих двух не для грабежа. Наткнулись случайно. Сорвалось хорошее дело. Не выгорело на Продольной 31, и уже на обратном ходу стукнулись с этими двумя, из-за бабы, конечно. Фонарь показал её. Грубая, стоит влипнуть, да и место подходящее. А фраер – шкет зелёный, грач. Одним словом, и не сговариваясь, кинулись. Пришивать шкета ни к чему, хай подымать не с руки – бан под носом. Смоется и сам с дрейфу, когда шпалер понюхает…

Большеголовый ошибся.

Павел рванул наган из кармана и взметнул рукой по направлению к большеголовому. Последний, не выпускавший юношу из виду, заметил это резкое движение и круто повернулся. Глаза его уловили взметнувшуюся руку с наганом, но было поздно.

Необычайно громко, оглушающе громыхнул выстрел. Большеголовый качнулся и, цепляясь рукой за стену, боком осел на землю. Одна из теней у туннеля метнулась ошалело к выходу, но рванувшийся второй, третий выстрел заставил тень нырнуть в провал разбитого домика. Третий, кинувшись бежать в туннель, ударился об стену и, подстёгиваемый хлеставшими сзади выстрелами, делая зигзаги, скрылся в темноте туннеля.

Всё это произошло в течение нескольких минут. Отвратительно по гадючьи корчившееся тело подстреленного напоминало о том, что происшедшая короткая схватка была действительностью, так быстро она кончилась.

Тело большеголового, подплывшее темноватой лужей, лежавшее на боку, вздрагивало, и ноги в коленях медленно сжимались и разжимались. Изо рта вырывались булькающие звуки. Револьвер, лежащий за спиной, подплыл красным, и, сделавши движение его поднять, Павел остановился и отдёрнул руку. Надо было убираться отсюда. Третья тень, потонувшая в туннеле, могла напомнить о себе. Освещённый перед входом круг давал хорошую мишень.

Только теперь Павел оглянулся на свою попутчицу. Она, поднявшись с земли, с искривившимся от ужаса лицом смотрела на лежавшего на земле. Павел понял, что она плохо осознаёт окружающее. Она стояла с надорванной блузкой в одних рейтузах стройная, как мальчик. Обрывки её юбки лежали на земле. Тут же валялась покинутая фуражка.

Схватив её за руку, он потянул её за собой по направлению к городу, спеша уйти из освещённого места, но, пробежав несколько шагов, вспомнил, что разорванная её юбка лежала у входа в туннель. Он быстро повернулся, добежал до чёрного клубка материи, схватил его и, пригибаясь, побежал вслед за Лагутиной.

Павел нагнал её у мостика. Она, прислонившись к перилам, тяжело дышала. Со стороны железнодорожных складов слышались голоса. Оттуда бежало несколько человек. Топот выбегавших на шоссе людей почему-то не вызывал опасения, а донёсшийся лязг затвора совсем успокоил.

- Это наши, - сказал Павел Лагутиной и, давая ей обрывок юбки, сказал: - прицепи её как-нибудь.

Люди из темноты вынырнули сразу, и передний красноармеец с винтовкой наперевес крикнул сердито, грубо:

- Стой! Руки вверх!

Остальные подбежавшие, запыхавшиеся окружили. Передний, заметив в руке Павла наган, вскинув винтовку, закричал зло:

- Кидай оружие, гад, застрелю!

Павел бросил под ноги тяжело упавший наган. Это и силуэт женщины успокоило. Голоса стали не так напряжены. Отодвинув от груди Павла штык, передний сыпал вопросами:

- Кто стрелял? Откуда идёте? Кто такие?

Рассказ Павла не вызвал доверия у обступивших. Один из них высказал это, бросив коротко:

- Знаем, из-за бабы подрались пистолетчики.

Павел вскипел:

- Товарищ, я секретарь железнодорожного коллектива комсомола, член Губкома комсомола. Я вам заявляю, что всё то, что я вам сказал, правда. И вот этот товарищ, - он указал на Лагутину, - член партии, зав. Женотделом района, и вы не имеете права нам не верить. Вот мои документы, - продолжал Павел, вытаскивая из кармана записную книжку.

Это подействовало.

- Ладно, пойдём. Где тот лежит? Там разберёмся, - сказал это уже спокойно без резкости.

Они пошли обратно к светящейся точке фонаря у туннеля. Лагутина оперлась на плечо Павла, шагала машинально, усталая и разбитая от только что пережитого.

Когда подошли к фонарю, там уже были люди: двое у лежавшего на земле трупа, а один наверху. У трупа один в кожаной тужурке и защитной фуражке, другой железнодорожный охранник. Повернувшись к подходившим, человек в кожанке, в котором Павел узнал агента железнодорожного чека Шпильмана, спросил:

- В чём дело, товарищ? – но, узнав Павла, подошёл к нему, подавая руку, спросил: - Что такое случилось?

Павел, указывая на стоявшую рядом Лагутину, которая, навернув юбку полотнищем, держала разорванные концы рукой, и ожидала, когда кончатся эти объяснения. Он рассказал Шпильману всё, что произошло. Шпильман слушал внимательно, смотря то на него, то на труп в то время как красноармеец, взявший за дуло револьвер, утирал его об одежду убитого.

Когда Павел кончил Рассказ, Шпильман подошёл к трупу и, упёршись ногой в плечо, повернул труп на спину. Сдвинутая со лба кепка открыла лицо убитого.

- А вот оно! – радостно воскликнул Шпильман. – Митька Череп собственной персоной. И чёрт возьми, как ты его, Корчагин, припаял? За эту собаку тебе в губчека спасибо скажут. Чего это он занялся такой мелочью, как… - Он не договорил, запнулся, взглянул на Лагутину.

- Ну, товарищ, вопрос ясен, - сказал Шпильман, обращаясь к красноармейцам, приведшим Павла. – Вы можете отправляться назад, а мы пойдём составим протокол.

Последние слова относились к Лагутиной и Павлу.

- А эту собаку уберут отсюда.

И когда все двинулись в туннель к вокзалу, нагнавший Павла красноармеец, отдавая ему наган, сказал:

- Револьверчик возьми. Ещё пригодится разок.

Павел улыбнулся и дружески пожал ему руку. Когда шли в комендатуру писать акт, Шпильман, отставший от идущей впереди Лагутиной и красноармейца, потянул за рукав Корчагина, нагибаясь к нему, тихо спросил:

- А что они её…?

- Нет, - резко оборвал Павел, почувствовав в его вопросе нездоровое любопытство.

Шпильман хмыкнул под нос и, отодвинувшись, заговорил с красноармейцем, идущим впереди.

Только на рассвете Павел подвёл Лагутину к её дому. Он с силой застучал кулаком в дверь. В окне появилась заспанная фигура хозяйки. Узнав в Лагутиной свою квартирантку, она скрылась и через минуту уже открывала дверь.

Не отвечая на испуганные вопросы хозяйки, поражённой видом и состоянием Лагутиной, с которой творилось что-то нехорошее, они прошли в комнату Лагутиной, оставив озадаченную хозяйку в коридоре самой догадываться о происшедшем.

Войдя в комнату, Лагутина, едва дошедшая до постели, упала в неё и забилась в давно сдерживаемых рыданиях, перешедших в тяжёлый нервный припадок. Павел, доведший её до кровати и собиравшийся уходить, остановился. Он не мог уйти сейчас, когда Лагутиной надо было чем-то помочь, а чем, он и сам не знал. Он старался вспомнить, где живёт врач, но нельзя было оставить Лагутину и, присев на краешек кровати, нашёл Руку Лагутиной, легонько сжал её и заговорил с необычной для себя нежностью, как если бы говорил с обиженным ребёнком:

- Ну, зачем ты плачешь? Зачем? Ведь всё уже прошло. Теперь ты дома. Зачем же так плакать? Всё кончилось хорошо. Я сейчас привезу врача, и он поможет тебе.

Но Лагутина не отпускала его руки, как бы боялась, чтобы он не оставил её одну.

В дверь тихо постучали. Павел встал и открыл дверь. Хозяйка поманила его в коридор. Выйдя, он притворил за собой дверь. Хозяйка, взволнованная ожиданием, засыпала его вопросами. Он коротко спешил ей ответить и, в свою очередь, спросил её, не знает ли она, где живёт врач. Оказалось, почти напротив. Павел попросил сейчас же привести его. Она поспешно бросилась исполнять его поручение.

Закрыв за ушедшей хозяйкой дверь, Павел возвратился в комнату. До прихода врача он помог Лагутиной снять башмаки, заботливо укутал её одеялом и, сидя у её кровати, говорил тихо, но настойчиво:

- Ты должна сейчас уснуть, слышишь? Надо быть сильной, товарищ, смотри, сколько слёз пролито.

Это на Лагутино действовало успокаивающе, но только на минуту.

Павел вскочил, когда услышал стук в дверь. Это возвращалась хозяйка с врачом. Пришедший врач, узнав причину припадка, сделал Лагутиной укол морфия и ушёл.

Лагутина, затихшая, успокоенная, заснула.  Было уже светло. Окно, открытое по совету врача, выходило в сад, и тяжёлая ветвь сливы заглядывала в самую комнату.

Пора было уходить. Только теперь Павел почувствовал свинцовую тяжесть своей головы и знакомый нажим обруча, от которого не мог избавиться с момента удара осколком в лоб над глазом. Это был первый нажим. Павел знал, что за ним последуют такие же, более болезненные. Оставалось одно проверенное, испытанное средство, единственно помогавшее – это уложить голову в подушки, зарыться в них, закутаться тепло и постараться заснуть.

Надо было уходить. Он повернулся к спящей Лагутиной, как бы прощаясь с ней, тихонько пожал открытую руку. Она дышала ровно и спокойно. И только теперь неожиданно, с удивлением Павел увидел впервые, что его спутница – бледная, уставшая, с запрокинутой немного назад стриженой головой, с разлетавшимися кудрями – была не только женорган района, но и красивой женщиной.

Смущённый таким открытием, он круто повернулся и пошёл к двери. Когда уходил, хозяйка уже возилась на кухне у печи.

- Вы за нею присмотрите. Она сейчас спит, - сказал он, заглянув в кухню.

Хозяйка утвердительно кивнула головой.

Когда Павел вышел на улицу и прошёл несколько шагов, мощно зарычал гудок главных мастерских. "Половина шестого, - подумал, остановившись, Павел. – А я сегодня прогульщик: первый раз на работу не выйду. Голова никудышная, леший её дери. Чуть что и начинает выкаблучиваться. Ничего, к вечеру выйду. А теперь, товарищ Корчагин, домой, домой". И, прибавляя шаг, он пошёл в гору.

 

И завершается эта волнующая сцена с бандитским нападением в машинописной копии, как и в записанной одним из добровольных секретарей, той самой карандашной надписью наискосок, сделанной кем-то на странице 23 автографа, которая пронумерована так же и страницей 7. Там вся запись не поместилась. А вот как она должна была выглядеть:

 

"На другой день в знакомой толстой тетради в чёрной клеёнчатой обложке, вынутого из деревянного сундука, карандашом было написано рассыпчатым спешащим почерком:

27/V-21 г. – Вчера застрелил четвёртого в своей жизни бондюга. Если бы при схватке был товарищ Лисицын, то от стыда пропасть.

Попался, как пешка, и стыдно писать почему. С женщиной под руку, видите ли, стал ходить Корчагин. Увидь это Жарких – могила. А потом, из шести выстрелов на расстоянии пяти шагов одно попадание. Вот что назвал бы Лисицын "Развинтить гайки". Фронтовик затушенный. Точка. Об Лагутиной потом.

Здесь у меня тоже не всё в порядке. Прогулял день. Бегу в райком. Там о дровах сегодня".

 

Последние слова подтверждают мысль о том, что глава о необходимости доставки дров и о строительстве узкоколейки должна была идти следом. В опубликованном варианте получилось наоборот. В первой главе второй части романа описываются непростые отношения между Павлом и Ритой Устинович, рассказывается о борьбе с контрреволюционным восстанием. Вторая глава посвящена строительству узкоколейки в Боярке, где Павел Корчагин заболевает тифом. И только почти в самом конце третьей главы, после возвращения Павла из Шепетовки в Киев и целого ряда событий в нём, даётся сцена у туннеля. Чтобы не отсылать читателя к книге для сравнения этих отрывков, процитирую опубликованный вариант здесь же.

Заодно читатель сможет сравнить предлагаемые отрывки и заметить, что первый вариант, несомненно, требует редакторской правки для более грамотного литературного построения фраз, но вместе с тем этот первый вариант ещё раз убеждает нас в удивительной способности Островского не только подмечать мелкие детали, но и умело преподнести их, постепенно накаляя обстановку, подготавливая читателя, но не раскрывая суть предстоящего. И в этом первоначальном тексте мы видим большое количество тех самых слов с суффиксальным окончанием на "вш", о котором ему делали замечание первые читающие редакторы и о чём сам Островский вспоминал в переписке. То есть мы видим, что этот текст, хоть и напечатан уже на машинке, но ещё не просматривался грамотными редакторами.

 

"Однажды вечером Борхарт зашла к Окуневу. В комнате сидел один Корчагин.

— Ты очень занят, Павел? Хочешь, пойдём на пленум горсовета? Вдвоём нам будет веселее идти, а возвращаться придется поздно.

Корчагин быстро собрался. Над его кроватью висел маузер, он был слишком тяжёл. Из стола он вынул браунинг Окунева и положил в карман. Оставил записку Окуневу. Ключ спрятал в условленном месте.

В театре встретили Панкратова и Ольгу. Сидели все вместе, в перерывах гуляли по площади. Заседание, как и ожидала Анна, затянулось до поздней ночи.

— Может, пойдём ко мне спать? Поздно уже, а идти далеко, — предложила Юренева.

— Нет, мы уж с ним договорились, — отказалась Анна.

Панкратов и Ольга направились вниз по проспекту, а соломенцы пошли в гору.

Ночь была душная, тёмная. Город спал. По тихим улицам расходились в разные стороны участники пленума. Их шаги и голоса постепенно затихали. Павел и Анна быстро уходили от центральных улиц. На пустом рынке их остановил патруль. Проверив документы, пропустил. Пересекли бульвар и вышли на неосвещенную, безлюдную улицу, проложенную через пустырь. Свернули влево и пошли по шоссе, параллельно центральным дорожным складам. Это были длинные бетонные здания, мрачные и угрюмые. Анну невольно охватило беспокойство. Она пытливо всматривалась в темноту, отрывисто и невпопад отвечала Корчагину. Когда подозрительная тень оказалась всего лишь телефонным столбом, Борхарт рассмеялась  и рассказала Корчагину о своём состоянии. Взяла его под руку и, прильнув плечом к его плечу, успокоилась.

— Мне двадцать третий год, а неврастения, как у старушки. Ты можешь принять меня за трусиху. Это будет неверно. Но сегодня у меня особенно напряженное состояние. Вот сейчас, когда я чувствую тебя рядом, исчезает тревога, и мне даже неловко за все эти опаски.

Спокойствие Павла, вспышки огонька его папиросы, на миг освещавшей уголок его лица, мужественный излом бровей — всё это рассеяло страх, навеянный чернотой ночи, дикостью пустыря и слышанным в театре рассказом о вчерашнем кошмарном убийстве на Подоле.

Склады остались позади, миновали мостик, переброшенный через речонку, и пошли по привокзальному шоссе к туннельному проезду, что пролегал внизу, под железнодорожными путями, соединяя эту часть города с железнодорожным районом.

Вокзал остался далеко в стороне, вправо. Проезд проходил в тупик, за депо. Это были уже свои места.

Наверху, где железнодорожные пути,  искрились разноцветные огни на стрелках и семафорах, а у депо утомленно вздыхал уходящий на ночной отдых «маневрик».

Над входом в проезд висел на ржавом крюке фонарь, он едва заметно покачивался от ветерка, и жёлто-мутный свет его двигался от одной стены туннеля к другой.

Шагах в десяти от входа в туннель, у самого шоссе, стоял одинокий домик. Два года назад в него плюхнулся тяжёлый снаряд и, разворотив его внутренности, превратил лицевую половину в развалину, и сейчас он зиял огромной дырой, словно нищий у дороги, выставляя напоказ своё убожество. Было видно, как наверху по насыпи пробежал поезд.

— Вот мы почти и дома, — облегченно сказала Анна.

Павел незаметно попытался освободить свою руку. Подходя к проезду, невольно хотелось иметь свободной руку, взятую в плен его подругой.

Но Анна руки не отпустила.

Прошли мимо разрушенного домика.

Сзади рассыпалась дробь срывающихся в беге ног.

Корчагин рванул руку, но Анна в ужасе прижала её к себе, и когда он с силой всё же вырвал её, было уже поздно. Шею Павла обхватил железный зажим пальцев, рывок в сторону — и Павел повернут лицом к напавшему. Прямо в зубы ткнулся ствол парабеллума, рука переползла к горлу и, свернув жгутом гимнастерку, вытянувшись во всю длину, держала его перед дулом, медленно описывающим дугу.

Завороженные глаза электрика следили за этой дугой с нечеловеческим напряжением. Смерть заглядывала в глаза пятном дула, и не было сил, не хватало воли хоть на сотую секунды оторвать глаза от дула. Ждал удара. Но выстрела не было, и широко раскрытые глаза увидели лицо бандита. Большой череп, могучая челюсть, чернота небритой бороды и усов, а глаза под широким козырьком кепки остались в тени.

Край глаза Корчагина запечатлел мелово-бледное лицо Анны, которую в тот же миг потянул в провал дома один из трёх. Ломая ей руки, повалил её на землю. К нему метнулась ещё одна тень, её Корчагин видел лишь отражённой на стене туннеля. Сзади, в провале дома, шла борьба. Анна отчаянно сопротивлялась, её задушенный крик прервала закрывшая рот фуражка. Большеголового, в чьих руках был Корчагин, не желавшего оставаться безучастным свидетелем насилия, как зверя, тянуло к добыче.  Это, видимо, был главарь, и такое распределение ролей ему не понравилось. Юноша, которого он держал перед собой, был совсем зелёный, по виду «замухрай деповский».
Опасности этот мальчишка не представлял никакой. «Ткнуть его в лоб шпалером раза два-три как следует и показать дорогу на пустыри — будет рвать подмётки, не оглядываясь до самого города». И он разжал кулак.

— Дёргай бегом... Крой, откуда пришёл, а пикнешь — пуля в глотку.

И большеголовый ткнул Корчагина в лоб стволом.

— Дёргай, — с хрипом выдавил он и опустил парабеллум, чтобы не пугать пулей в спину.

Корчагин бросился назад, первые два шага боком, не выпуская из виду большеголового.

Бандит понял, что юноша всё ещё боится получить пулю, и повернулся к дому.

Рука Корчагина устремилась в карман. «Лишь бы успеть, лишь бы успеть!» Круто обернулся и, вскинув вперёд вытянутую левую руку, на миг уловил концом
дула большеголового — выстрелил.

Бандит поздно понял ошибку, пуля впилась ему в бок, раньше чем он поднял руку.

От удара его шатнуло к стене туннеля, и, глухо взвыв, цепляясь рукой за бетон стены, он медленно оседал на землю. Из провала дома, вниз, в яр, скользнула тень. Вслед ей разорвался второй выстрел. Вторая тень, изогнутая, скачками уходила в черноту туннеля. Выстрел. Осыпанная пылью раскрошенного пулей бетона, тень метнулась в сторону и нырнула в темноту. Вслед ей трижды взбудоражил ночь браунинг. У стены, извиваясь червяком, агонизировал большеголовый.

Потрясённая ужасом происшедшего, Анна, поднятая Корчагиным с земли, смотрела на корчащегося бандита, слабо понимая своё спасение.

Корчагин силой увлёк её в темноту, назад, к городу, уводя из освещенного круга. Они бежали к вокзалу. А у туннеля, на насыпи, уже мелькали огоньки и тяжело охнул на путях тревожный винтовочный выстрел.

Когда, наконец, добрались до квартиры Анны, где-то на Батыевой горе запели петухи. Анна прилегла на кровать. Корчагин сел у стола. Он курил, сосредоточенно наблюдая, как уплывает вверх серый виток дыма... Только что он убил четвёртого в своей  жизни человека.

Есть ли вообще мужество, проявляющееся всегда в своей совершенной форме? Вспоминая все свои ощущения и переживания, он признался себе, что в первые секунды чёрный глаз дула заледенил его сердце. А разве в том, что две тени безнаказанно ушли, виновата лишь одна слепота глаза и необходимость бить с левой руки? Нет. На расстоянии нескольких шагов можно было стрелять удачнее, но всё та же напряжённость и поспешность, несомненный признак растерянности, были этому помехой.

Свет настольной лампы освещал его голову, и Анна наблюдала за ним, не упуская ни одного движения мышц на его лице. Впрочем, глаза его были спокойны, и о напряжённости мысли говорила лишь складка на лбу.

— О чём ты думаешь, Павел?

Его мысли, вспугнутые вопросом, уплыли, как дым, за освещённый полукруг, и он сказал первое, что пришло сейчас в голову:

— Мне необходимо сходить в комендатуру. Надо обо всем этом поставить в известность.

И нехотя, преодолевая усталость, поднялся.

Она не сразу отпустила его руку — не хотелось оставаться одной. Проводила до двери и закрыла её, лишь когда Корчагин, ставший ей теперь таким дорогим к близким, ушёл в ночь.

Приход Корчагина в комендатуру объяснил непонятное для железнодорожной охраны убийство. Труп сразу опознали — это был хорошо известный уголовному розыску Фимка Череп, налетчик и убийца-рецидивист.

Случай у туннеля на другой день стал известен всем. Это обстоятельство вызвало неожиданное столкновение между Павлом и Цветаевым.

В разгар работы в цех вошел Цветаев и позвал к себе Корчагина. Цветаев вывел его в коридор и, остановившись в глухом закоулке, волнуясь и не зная, с чего начать, наконец, выговорил:

— Расскажи, что вчера было.

— Ты же знаешь.

Цветаев беспокойно шевельнул плечами. Монтёр не знал, что Цветаева случай у туннеля коснулся острее других. Монтёр не знал, что этот кузнец, вопреки своей спешней безразличности, был неравнодушен к Борхарт. Анна не у него одного вызывала чувство симпатии, но у Цветаева это происходило сложнее. Случай у туннеля, о котором он только что узнал от Лагутиной, оставил в его сознании мучительный, неразрешимый вопрос. Вопрос этот он не мог поставить монтёру прямо, но знать ответ хотел. Краем сознания он понимал эгоистическую мелочность своей тревоги, но в разноречивой борьбе чувств в нём на этот раз победило примитивное, звериное.

— Слушай, Корчагин, — заговорил он приглушённо. — Разговор останется между нами. Я понимаю, что ты не рассказываешь об этом, чтобы не терзать Анну, но мне ты можешь довериться. Скажи, когда тебя бандит держал, те изнасиловали Анну? — В конце фразы Цветаев не выдержал и отвёл глаза в сторону.

Корчагин начал смутно понимать его. «Если бы Анна ему была безразлична, Цветаев так бы не волновался. А если Анна ему дорога, то...» Павел оскорбился за Анну.

— Для чего ты спросил?

Цветаев заговорил что-то несвязное и, чувствуя, что его поняли, обозлился.

— Чего ты увиливаешь? Я тебя прошу ответить, а ты меня допрашивать начинаешь.

— Ты Анну любишь?

Молчание. Затем трудно произнесенное Цветаевым:

— Да.

Корчагин, едва сдержав гнев, повернулся и пошёл по коридору, не оглядываясь".

 

Сопоставляя опубликованный вариант отрывка с тем же в рукописи, легко заметить, что опубликованный вариант в литературном отношении грамотнее, что вполне нормально для конечных вариантов. Но в эмоциональном отношении, на мой взгляд, эта сцена потеряла многое. Ведь в рукописном тексте Павка Корчагин вынужден переживать по причине своей молодости, которой не очень доверяют старшие. Это типично для юношеского возраста, и важно как раз не это, а то, что Островский показал одновременно, как сам же Корчагин осознаёт ошибочность своей обиды и подавляет её в себе, хоть и не сразу. Вот это уже присуще не каждому юноше или девушке и вполне достойно было бы подражанию.

Помимо расхождений количественных (отредактированный вариант сильно сокращён) есть и более мелкие. В рукописи, например, Павел держит в кармане наган, а в книге он берёт с собой браунинг. Есть и другие различия, но всё же главным, мне видится, изменение фамилии героини этого эпизода. Вместо Лагутиной появляется Борхарт. Лагутина, как таковая, из книги не исчезает. Она появляется в первой главе второй части в качестве самодеятельного дирижёра хором на комсомольской вечеринке. И описывает её Островский несколько иначе.

 

"Смеётся заразительно Таля Лагутина. Сквозь расцвет юности смотрит эта картонажница на мир с восемнадцатой ступеньки взлетает вверх её рука, и запев, как сигнал фанфары".

 

И имя теперь у Лагутиной Таля, и становится она дочерью старого десятника по укладке железнодорожных шпал Лагутина. И роль в книге у неё теперь совсем небольшая. По первоначальному плану Павка явно начинал влюбляться в Лагутину, почему и сделал в своём дневнике запись о том, что с Лагутиной у него "не всё в порядке". Эта трансформация, откровенно говоря, непонятна. Если бы персонаж совсем был удалён из книги – это было бы ясней, но Лагутиной даётся другая, почти эпизодическая роль, хотя любовь автора к девушке остаётся, в связи с чем он и выдаёт её за муж за близкого друга Корчагина – Окунева и делает её всё-таки тоже комсомольским вожаком, выступающим на конференциях.

Заметил, конечно, читатель и тот факт, что в рукописном варианте эпизода агент железнодорожного чека Шпильман задаёт Павлу вопрос о том, успели ли бандиты изнасиловать Лагутину, а Павел обрывает вопрос резким отрицательным ответом, посчитав вопрос нескромным любопытством, тогда как в опубликованном варианте этот вопрос задаёт Цветаев, который считает себя влюблённым в Анну Борхарт. В этом случае Павел не отвечает на вопрос, считая его просто оскорбительным. Когда произошли такие серьёзные изменения и почему? Этого, к сожалению, я пока сказать не могу.

Если сравнивать имеющиеся несколько страниц автографа этого эпизода с машинописным вариантом, то и там мы уже видим заметные изменения, словно, печатая на машинке, кто-то сразу правил. Но это не так. Сначала, плохо расшифровываемый текст, записанный рукой Островского, переписывался добровольными секретарями, и, как видно из писем Островского, переписывался иногда в нескольких экземплярах, а потом передавался или пересылался для перепечатки на машинке. Значит, правился текст уже на этапе переписывания.

Непонятным для нас остаётся по-прежнему и вопрос, почему глава, связанная с киевским периодом жизни героя романа, которая относится ко второй части, писалась почти в то же время, когда и первая глава первой части, что подтверждается письмами Островского.

Я уже упоминал, что фраза "Роза, я начал писать" появилась впервые в письме 7 мая 1931 года, а уже 14 июня сообщалось той же Розе о том, что "мне принесут перепечатанную на машинке главу из второй части книги, охватывающей 1921 год (киевский период…) Скорее всего, имелась в виду именно эта, процитированная здесь вторая глава, которая, вошла в третью главу второй части, поскольку она есть в автографе писателя, то есть писалась ещё его рукой.

 

Два письма Ирины

 

Интерес представляют и другие изменения, происходившие относительно первоначального замысла писателя. Например, в рукописном варианте четвёртой главы, которую писали под диктовку Островского, есть письмо Иры Тумановой своей подруге Тане. Имя Иры было впоследствии заменено на имя Тоня по предложению Марка Колосова, который писал, вспоминая своё редактирование романа:

 

"Имя Иры, например, показалось мне неподходящим для Тумановой. Я сказал Островскому, что где-то, кажется, в записных книжках Чехова я прочитал, как гимназистка Ирочка совершила путешествие из одного имения в другое и потом так рассказывала о своём путешествии: "Мы ехали, ехали, и вдруг у нас поломалось то, на чём вертится колесо". Я принял это имя за нарицательное имя барышни-пустышки. А Ира Туманова, хоть и не стала комсомолкой, всё же была выше своей гимназической среды, и это имя, казавшееся мне к тому же приторно-конфетным, ей не подходило. Островский охотно согласился назвать её Тоней".

 

Мне лично такой метод редактирования, в котором признаётся сам редактор Колосов, кажется совершенно неверным, поскольку "вкусовщина" не должна управлять редактором. Ведь при таком подходе редактора "нравится мне самому имя или нет" иной писатель не сможет называть свою положительную героиню Эллочкой, поскольку если редактор читал Ильфа и Петрова, то у него это имя будет ассоциироваться с Эллочкой-людоедочкой, не сможет называть Соней, что бы не было ассоциации со знаменитой аферисткой Сонькой-Золотая ручка и другими именами, которые в других произведениях литературы или народного фольклора связаны с негативными поступками.

Кстати Марк Колосов сам впоследствии понял свою ошибку. Но он правил не только имя героини. Вот как о его редактировании всего, связанного в романе с Тумановой, рассказывал Иннокентий Феденёв на заседании писателей по обсуждению романа Островского "Рождённые бурей":

"Я помню то совещание, которое состоялось на квартире Николая Алексеевича. Это было в 1931 или 1932 году.

Каковы были замечания тогда товарища Колосова, и что он предлагал Николаю Алексеевичу? Прежде всего, товарищу Колосову не особенно понравился тип Тони. До того, что он даже имя ей дал другое. Там была Ира, а он назвал Тоня, и он её очень и очень сократил. Сейчас такие же разговоры ведутся вокруг Людвиги Могельницкой. И товарищ Колосов говорил мне, что тип непонятен, не особенно рельефен, и он её порезал здорово. Оставил от неё рожки да ножки.

Относительно Могельницкой одни думают, что она врастёт в революцию, другие полагают, что нет, и на этом её песня будет спета. Так и Островский полагает с ней сделать. Поэтому, может быть, возникают здесь у некоторых мысли, нельзя ли несколько её урезать, поработать над ней. Может быть, не так, как товарищ Колосов поработал над Ирой, но всё-таки нужно.

Однако теперь мы знаем, что то, что товарищ Колосов выбросил, много теперь приходится восстанавливать".

 

Вот, значит, как – приходилось даже восстанавливать выброшенное. Однако это уже вопрос другого порядка не для темы нашего данного обсуждения. Сейчас меня интересуют изменения, которые происходили с текстом автографа до того, как он попал к редактору Колосову.

Прочтём письмо Иры Тумановой сначала в том виде, как его диктовал первый раз Островский. Я имею в виду то начало письма, которое оказалось зачёркнутым. Любопытно почему?

 

"22 ноября 1918 г.

Милая Таня!

Я пользуюсь случаем, что едет помощник папы в Киев и посылаю тебе своё письмо. Я давно не писала. Прости. Но теперь такое время, что это трудно. Некем переслать. Я постараюсь написать всё со мной происходящее за последние месяцы. Я писала уже, что осталась учиться здесь. Папа не согласился на мой возврат в Киев. Он не хочет в такое тревожное время отпускать меня далеко от себя. Мне осталось закончить 7 класс, и я согласилась остаться.

Здесь я бы ни за что не осталась, если бы не то, о чём я тебе писала. Я сначала думала, что всё это мимолётная шалость, но теперь я сознаю, что моя привязанность к Павлу более глубокая, чем я этого даже ожидала. Я тебе уже писала о нём и вот сейчас в глубокую осень, когда беспрерывно льют дожди и в грязи можно утонуть, в этом скучном городишке всю эту серую жизнь скрашивает и всю меня наполняет это неожиданно родившееся чувство к чумазому кочегару.

Я уже вырастаю из беспокойной иногда взбалмошной девчонки, вечно ищущей в жизни чего-то необычайного. Ты знаешь, сколько неприятности и волнений приходилось мне переносить из-за поисков необычных людей, необычных переживаний".

 

Данный текст был перечёркнут и записан заново. Каким же он стал?

 

«29 ноября 1918 года

Милая Таня!

Случайно в Киев едет помощник папы, и я посылаю им это письмо.

Не писала давно. Прости.

Но сейчас такие тревожные дни, всё так перепуталось, что нельзя собрать мысли. Да если бы даже хотела написать, не было кем переслать, почта не ходит.

Ты уже знаешь, что папа не согласился на мой возврат в Киев. Седьмой класс я буду кончать в местной гимназии.

Мне скучно за друзьями, особенно за тобой. Здесь у меня нет никого из друзей из гимназической среды. Большинство неинтересных пошлых мальчишек и кичливые, глупые провинциальные барышни.

В прошлых письмах я писала тебе о Павлуше. Я ошиблась, Таня, когда думала, что моё чувство к этому молодому кочегару просто юношеская шалость, одна из тех мимолётных симпатий, которыми полна наша жизнь, но это неверно. Правда, мы оба очень юные. Нам обоим вместе всего тридцать три года, но это что-то более серьёзное. Я не знаю, как это назвать, но это не шалость.

И вот сейчас, в глубокую осень, когда беспрерывно льют дожди и в грязи можно утонуть, в этом скучном городишке всю эту серую жизнь скрашивает и всю меня наполняет это неожиданно родившееся чувство к чумазому кочегару.

Я уже вырастаю из беспокойной, иногда взбалмошной девчонки, вечно ищущей в жизни чего-то яркого, необычного. Из груды прочитанных романов, оставляющих порой след нездорового любопытства к жизни, которое способствовало стремлению к более яркой и полной жизни, чем вся эта так надоевшая и опротивевшая однообразная серая жизнь подавляющего большинства таких девушек и женщин той среды, к которой принадлежу и я. И с погоней за необычным и ярким явилось чувство к Павлу. Я никого не видела из среды знакомой мне молодежи, ни одного юноши сильной волей и крепко очерченным своеобразным взглядом на жизнь, И сама-то наша дружба необычна. И вот эта погоня за чем-то ярким и мои взбалмошные «испытания» однажды чуть не стоили жизни юноше. Мне сейчас даже стыдно об этом вспоминать".

 

Вот так более литературным языком с большим наполнением рассуждений девушки преобразился первоначальный кусок письма. Каким образом Островский его переделывал? Попросил ли снова прочесть и правил предложение за предложением? Или сразу заново диктовал, обладая прекрасной памятью, как об этом писали его секретари в своих воспоминаниях? К сожалению, ответа на этот вопрос пока нет. Между тем, само письмо Иры, которое, по меньшей мере, диктовалось дважды, в опубликованный вариант книги вообще не попало, хотя, на мой взгляд, представляло бы интерес для читателя, поскольку добавляет некоторые нюансы к характеру девушки Иры. Вот как оно предполагалось Островским:

 

"Это было в конце лета. Мы пришли с Павлушей к озеру на скалу, любимое моё место, и вот всё тот же бесёнок заставил меня ещё раз испытывать Павла. Ты знаешь тот огромный обрыв со скалы, куда я тебя водила прошлым летом. Вот с этой пятисаженной высоты, подумай, какая я сумасшедшая, я сказала ему:

— Ты не прыгнешь отсюда, побоишься.

Он посмотрел вниз на воду и отрицательно покачал головой:

— Ну его к чёрту! Что мне, жизни не жалко, что ли? Если кому надоело, пускай и прыгает.

Он принимал мои подзадоривания за шутку. И вот, несмотря на то, что я несколько раз была свидетелем его смелости, и даже отчаянной до дерзости иногда, но сейчас мне казалось, что он не в состоянии сделать действительно отважный поступок, рискуя жизнью, и что его хватает только лишь на мелкие драки и авантюры, на подобные истории с револьвером.

И вот тут случилось то нехорошее, что заставило меня раз на всегда отказаться от этих взбалмошных выходок. Я ему высказала своё подозрение в трусости и хотела только проверить, способен ли он вообще совершить этот поступок, но не заставить его прыгать. И вот, чтобы ударить побольней, я, увлечённая этой игрою, предложила условия: если он действительно мужествен и хочет моей любви, то пусть прыгает и в случае выполнения получает меня.

Таня, это было нехорошо — я глубоко сознаю. Он несколько секунд смотрел на меня, ошеломленный таким предложением. И я даже не успела вскочить, как он, сбросив с ног сандалии, рванулся с обрыва вниз.

Я дико закричала от ужаса, но было поздно — напряжённое тело уже летело вниз к воде. Эти три секунды казались бесконечными. И когда плеснувшая фонтаном вверх вода мгновенно скрыла его, мне стало страшно, и, рискуя сама сорваться с обрыва, я с безумной тоской смотрела на расходившиеся по воде круги. И когда, после бесконечного, как казалось, ожидания из воды показалась родная чёрная голова, я, зарыдав, побежала вниз к проезду.

Я знаю, что прыгал он не для того, чтобы получить меня, этот долг остаётся за мной до сих пор не отданный, а из желания раз навсегда покончить в отношении испытания.

Ветви стучат в окно и не дают мне писать. У меня сегодня совсем невесёлое настроение, Таня. Всё кругом так мрачно, и это отзывается и на мне.

На станции непрерывное движение. Немцы уходят. Они движутся со всех сторон и постепенно грузятся, уезжая. Говорят, что в двадцати верстах отсюда идёт бой между повстанцами и отступающими немцами. Ты ведь знаешь, у немцев тоже революция и они спешат на родину. Рабочие со станции разбегаются. Что-то будет дальше, не знаю, но на душе очень тревожно. Ожидаю от тебя ответа.

Любящая тебя Ира».

 

Стиль изложения письма отличается от стиля изложения, которое мы встречаем в автографе Островского. Но сопоставлением речевых особенностей надо заниматься отдельно. А в данном письме меня заинтересовала ещё одна любопытная деталь.

Тоня, говоря о возрасте своего молодого человека, сообщает своей подруге о том, что они "оба очень юные. Нам обоим вместе всего тридцать три года". Письмо писалось в 1918 году. Островскому в это время было четырнадцать лет. Но можно предположить, что его герой Павка Корчагин был на год старше (В восьмой главе, когда Павел в августе 1920 г. попадает в госпиталь, медсестра отмечает, что ему семнадцать лет), то есть в 1918 году ему было пятнадцать. Если обоим вместе было тридцать три, стало быть, Ире тогда было уже восемнадцать лет. Дело, конечно, не в том, как вообще относятся восемнадцатилетние девушки к пятнадцатилетним паренькам. В жизни бывает всякое. Кроме того, это всё-таки литературное произведение. Но оно пишется неопытным ещё писателем, который старается максимально ближе пересказывать свой жизненный опыт. А мы знаем, что Николай Островский выглядел вообще-то старше своих лет. Соученики считали его самым умным в своей среде. Да и в более позднее время внимание Островского привлекали женщины взрослее, чем он, или просто ему на них, как говорится, везло. Близкой подругой его становится Марта Пуринь, бывшая на девять лет старше. По косвенным признакам можно предполагать, что у Николая были самые серьёзные намерения относительно их совместной жизни. Подругами своими Островский называл медсестру Анну Давыдову, старше на три года, товарища по партии Александру Жигиреву, старше на двенадцать лет. Так что, вполне возможно, что Островский особенно и не задумывался над возрастом одной из своих героинь Иры Тумановой, однако счёл необходимым почему-то сказать о том, что оба они юные, а вместе им тридцать три.

 Между тем, возраст Павки Корчагина Островский вообще-то напрямую нигде не указывает, поэтому возникают вопросы. Школьнику Павке, когда его выгнали из школы, и мать привела его на работу в буфет, было двенадцать лет. Сколько времени он там работал, не пишется, но служба его там кончилась "раньше, чем он ожидал". Старший брат Артём устраивает Павку работать на электростанцию. Всё это в первой главе. Вторая начинается с сообщения о том, что "Царя скинули!" Получается так, что, если Павка родился в 1903 г., то двенадцать лет ему было в 1915 г., значит, после прекращения учёбы к моменту февральской революции прошло уже два года. В это время он и встречается с Тоней Тумановой. Но вот в цитировавшемся отрывке рукописи второй главы второй части в эпизоде с Лагутиной Павка сам себя называет семнадцатилетним парнем, которому не доверяют по причине молодости. События эти происходят в 1921 году, поскольку эта глава должна была идти до описания строительства узкоколейки в Боярке. Следовательно, Корчагин в этом случае родился в 1904 г. Это, кстати, косвенно подтверждается и в седьмой главе второй части книги, где Корчагин встречается с Леденёвым. Там указывается лишь то, что "У Корчагина и Леденёва была одна общая дата: Корчагин родился в тот год, когда Леденёв вступил в партию. А поскольку нам известно, что прообразом Леденёва является друг Островского Феденёв, который вступил в партию в 1904 г., то можно предполагать, что Островский и здесь имел в виду, что Корчагин, как и Островский, родился в 1904 г. Однако в этом случае при знакомстве с Тоней Тумановой ему было бы всего четырнадцать лет, а Тоне – девятнадцать, что уже было бы совершенно странно для таких отношений, когда Павка обещает Тоне быть ей хорошим мужем и не бить. Всё-таки четырнадцать лет маловато для юношеской серьёзной любви, тем более к девушке на пять лет старше. Но такие расчёты возраста можно производить лишь с учётом страниц написанных, но не вошедших в публикацию.  

Я бы и это отнёс к числу не разгаданных пока загадок рукописи Николая Островского.

 
Комментарии
Комментарии не найдены ...
Добавить комментарий:
* Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
 
© Vinchi Group - создание сайтов 1998-2019
Илья - оформление и программирование
Страница сформирована за 0.024563074111938 сек.